у соседских ребят, или даже ребят в школе, или даже ребят в пионерском лагере, куда меня с третьего-четвертого класса регулярно отправляли. Какая-то своя жизнь завелась, она была связана с книгами, с языками.
Что из этого должно выйти, никто не знал. Но с этим оказался связан некий – условно говоря, первый – пробой, прорыв во что-то иное. Однажды в пионерском лагере я услышал на скамейке разговор двух ребят. Собственно, речь держал один (звали его, как я потом узнал, Боря Пономаренко). Услышанный разговор, совершенно взрослый и опиравшийся на книги, о которых я и не слыхивал, был настолько поразителен, что это меня перевернуло. Подробностей теперь не помню, это было как удар, материи обсуждались философские – конечно, назывались не эзотерические имена, которых тогда быть не могло, но уж Гегель точно фигурировал. Что-то о бытии, сознании, да еще с естественно-научной подкладкой. И я, вернувшись домой (это был третий или четвертый класс), стал составлять для себя в больших китайских бухгалтерских тетрадях, неизвестно зачем привезенных родителями из Маньчжурии, где они во время войны с японцами встретились и поженились, планы чтения. Благо, родители вскоре подписались на очередное издание Большой Советской Энциклопедии: они признавали только солидные, настоящие книги. Естественные науки меня привлекали меньше, а сферу воображения задевала, условно говоря, философия и озабоченная философскими вопросами литература – конечно, как понимает философию простой, не академический человек, тем более еще совсем мальчишка.
Я стал рыть в эту сторону, копаться в энциклопедии, выбирать оттуда то, что мне казалось интересно. А интересно было одно: то, где было написано, что автор стоит на неправильном пути. Со всякими нехорошими эпитетами: что он заблуждался, был идеалистом, символистом или футуристом и т. д. Вот это было действительно важно, и это стоило копать дальше. Я записался сначала в детский отдел Ленинской библиотеки, потом – в юношеский, стал туда ездить. И это была одна линия жизни. Видимо, она выводила на филологический факультет, на который я, окончив школу, и поступил в 1965 году. И это была вот какая линия: зеленая лампа, как в Ленинке, круг света под ней, хорошие книги. А уж что это будет: филология, история, история философии или все это вместе, – в общем, было и не так важно. Важно, что это был свой мир, и он был во всех отношениях хорош, интересен, насыщен, не такой, какой складывался вокруг.
К счастью, родительская семья была благополучна, в том смысле, что никого не посадили и не сослали во времена террора, никого не убили на улице. По крайней мере, среди самых близких родственников все было относительно нормально. У более дальних родственников случалось всякое: были люди, которые пили или попадали в психбольницу. Это, среди прочего, была цена за советскую урбанизацию, когда людей собрали в предместья больших городов, где им нечего было больше делать, как ездить на работу и обратно. Потому что деваться в поселке было некуда, никаких мало-мальски отмеченных и притягательных мест в нем не было. Ну, был клуб, где раз в неделю меняли кино, ну, была самая обычная библиотека. Пивная на нашей улице была. Школа – тоже самая обыкновенная, ничего особенно интересного там не ожидало и не случалось.
Дальше был филфак. Тоже ничего особенно замечательного (за исключением двух-трех преподавателей, которых я выбрал сам и в спецсеминарах которых занимался, – Т. П. Ломтев, М. В. Панов, Анатолий Алексеевич Федоров). Казалось, дальше так все и пойдет. Филология, история литературы, конечно, зарубежной, а не отечественной, это подразумевалось, потому что отечественная вся уделана идеологией и российскими преподавателями. Что-нибудь подальше от окружающего. Ну, наверное, что-то такое мерещилось, что я потом увидел у Аверинцева, Гаспарова, – совершенно свой выстроенный мир, в котором ты царь и бог.
Но тут поджидало следующее возмущение (тоже пробой, но в другую сторону). Примерно в начале 1964 года я познакомился с кругом молодых поэтов, которые через несколько месяцев создали то, что получило название СМОГ – Самое Молодое Общество Гениев. Разные были расшифровки этого СМОГа, главное, что хорошо звучало: СМОГ, смогисты. Я не был среди отцов-основателей и даже среди самых активных участников, но все же в нескольких выступлениях участвовал, какие-то из моих стихов перешли в самиздат, потом были перепечатаны в «Гранях». В общем, тут наметилась какая-то другая линия возможной жизни. Леня Губанов, Володя Алейников, Саша Васютков, Володя Батшев – он мне ближе других. С Юрием Кублановским я почти не был знаком, с Аркадием Пахомовым познакомился позже, уже в МГУ. Но самым близким моим другом на многие годы, вплоть до 1985-го, когда он ушел из жизни, стал Сергей Морозов, очень одаренный, замечательный поэт, до читателя ни тогда, ни теперь так и не дошедший. Мы познакомились через Батшева в литературной студии «Зеленый огонек», которую вел тогда по московским клубам Эдмунд Иодковский.
Совсем другие люди, другие интересы, другие связи. Это никак не вписывалось в ту жизнь, которая была у меня в семье и как будто бы не рифмовалось с той жизнью, которая проходила на филологическом факультете. В СМОГе были люди, напрямую связанные с политическим диссидентством, в частности, они участвовали в первой правозащитной демонстрации на Пушкинской площади, сорокалетие которой праздновали в декабре минувшего года. Были связи с тамиздатом, а через тамиздат – с НТС [10], с правозащитными кругами, с Даниэлем, Синявским, процесс над которыми вскоре разразился, и так далее. Дружили с Буковским, ему помогали. Я держался от этого несколько в стороне, считал, что политика политикой, а литература литературой. В этом смысле я был большим эстетом, что ли, чем многие мои друзья (с Юлием Даниэлем мы познакомились только в начале 1980-х, работая над антологией французской поэзии девятнадцатого века, а с Андреем Донатовичем Синявским – и вовсе в начале 1990-х, в другой жизни, в Париже).
На филфаке была своя литературная студия, ее тогда вел Александр Карпов. Я вместе с моим филфаковским другом Мишей Елизаровым стал туда захаживать. На одно из публичных выступлений, где студийцы как бы отчитывались перед университетом и в коммунистической аудитории читали написанное под присмотром руководителей студии, пришли по моей наводке несколько ребят-смогистов, которые из зала начали читать встречно: Батшев, встав на скамью, прокричал «Декабристов на Сенатской». Разразился микроскандал, начали меня таскать по инстанциям – комсомол, деканат. Ну, до смешного – отца вызывали. Они не знали, что делать: припаять еще ничего нельзя, да и для факультета, для его начальства это было бы слишком опасно (1966 год!), но учуяли, что происходит что-то не