теперь Кутузова: «Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал?»
Но Малаша видела, что «дедушка» (так она про себя называла Кутузова) сидел отдельно от всех, «беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который, хотя и расстёгнутый, всё как будто жал его шею».
Глазами ребёнка мы ещё острее видим, как грустен Кутузов, как ему тяжело, как он прячется в тёмном углу и не хочет, чтобы члены совета видели его лицо.
Все долго ждали Бенигсена, который «доканчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции». Но, едва войдя в избу, он открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать её?»
Несколько дней назад на Бородинском поле мы слышали, как Кутузов сказал, что скоро неприятеля погонят «из священной земли русской», – и перекрестился и всхлипнул. Эта сцена вызвала у нас волнение, жалость, гордость – множество чувств, только не раздражение.
Теперь Бенигсен говорит о священной столице – и это раздражает, как скрип ножа по стеклу; напыщенностью веет от его слов – почему?
Малаша ни слов этих не поняла, ни, тем более, не могла бы почувствовать в них фальши, но в душе она невзлюбила «длиннополого» Бенигсена так же безотчётно и сильно, как полюбила «дедушку» Кутузова. Она заметила другое: Кутузов «точно собрался плакать», услышав слова Бенигсена, но справился с собой. Он почувствовал «фальшивую ноту» слов Бенигсена и подчеркнул её, повторив сердитым голосом: «Священную древнюю столицу России!..»
Бенигсен думает только об одном – как он выглядит на военном совете. Многим из присутствующих генералов больно и тягостно обсуждать вопрос: оставить ли Москву. Но многие, и Бенигсен в их числе, озабочены тем, как бы снять с себя ответственность за то, что неминуемо произойдёт. Произнести такие слова, которые потом, позже, будут красиво выглядеть в истории. Вот почему его слова нестерпимо слышать: даже у ворот Москвы он думает не о судьбе России, а о своей роли в этой судьбе.
Кутузов о себе не думает. Для него существует один вопрос: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сраженья?»
Малаша не понимает, что другие генералы тоже участвуют в споре. «Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между „дедушкой“ и „длиннополым“… и в душе своей она держала сторону дедушки».
Глядя на совет глазами Малаши, мы ничего не слышим, но замечаем «быстрый лукавый взгляд», брошенный Кутузовым на Бенигсена, и понимаем, что „дедушка“, сказав что-то длиннополому, осадил его». Кутузов напомнил Бенигсену его поражение в битве при Фридланде, где он выдвигал те же предложения, что и сейчас, и наступило молчание.
Глава о совете в Филях умещается на трёх страницах, но она одна из самых важных в романе не только потому, что в ней решается роковой вопрос об оставлении Москвы.
Глава эта потому поднимается «до высочайших вершин человеческих мыслей и чувств», что в ней идёт речь о той степени ответственности, которую иногда, в трудные минуты, человек бывает обязан взвалить на себя; о той степени ответственности, на какую способны далеко не все люди.
Вот сколько их сидит, боевых генералов, и вовсе не все они такие, как Бенигсен; среди них – храбрецы, герои: Раевский, Ермолов, Дохтуров… Но ни один из них не решается взять на себя ответственность и произнести слова: нужно оставить Москву, чтобы спасти армию и тем спасти Россию.
Потому и наступило молчание, что все поняли доводы Кутузова, но никто не решился их поддержать. Только один Кутузов, зная, что его будут обвинять во всех смертных грехах, имеет мужество забыть о себе: «медленно приподнявшись, он подошёл к столу.
– Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, вручённой мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление».
И снова – эти высокие слова: «властью, вручённой мне моим государем и отечеством», – в устах Кутузова не только не раздражают, они естественны, потому что естественно и величественно чувство, породившее их.
Оставшись один, он думает всё о том же: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
Он не винит Барклая или кого-нибудь ещё, не оправдывает себя, не думает о том мнении, какое будет теперь иметь о нём петербургский свет и царь, – он терзается за свою страну…
«Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки…» – кричит он поздно ночью те же слова, которые сказал князю Андрею, когда только что был назначен главнокомандующим.
И будут. Именно потому будут, что старый немощный человек нашёл в себе силы медленно подняться на военном совете в крестьянской избе в Филях и взять на себя ответственность за отступление от Москвы.
Вы помните длиннолицую княжну Катишь, кузину Пьера? Ту самую, у которой волосы были всегда так гладко причёсаны, что казались сделанными «из одного куска с головой»? Ту, что вместе с князем Василием собиралась припрятать завещание старого графа Безухова, хранившееся в мозаиковом портфеле, и тем самым ограбить Пьера?
Малоприятная особа. Но вот в августе 1812 года она явилась в кабинет Пьера, поскольку до сих пор продолжает жить в его доме. Пьер объяснил ей, что французы в Москву не придут, но княжна ответила: «Я об одном прошу… прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу».
Пьер попытался внушить ей, что опасности нет (это было ещё до Бородинского сражения), но княжна отвечала: «Я вашему Наполеону не покорюсь». И уехала на другой день к вечеру.
Даже Жюли Карагина-Друбецкая со своими штрафами за французские слова, со своими сплетнями, поклонниками, ужимками – со всей своей фальшью, даже она становится искренней, когда объясняет, почему решила уехать из Москвы: «Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д’Арк и не амазонка…»
Даже в её птичьей голове есть твёрдое убеждение: остаться можно для того, чтобы бороться, а не можешь бороться – уезжай. Другого выхода нет.
Никто не заставлял москвичей уезжать – наоборот, московский главнокомандующий граф Растопчин долгое время уговаривал их остаться и называл трусами тех, кто едет. Но они ехали «потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было