Б. П.: Еще тяжелых людей. Есть у Чехова такой рассказ – «Тяжелые люди».
И. Т.: Да: отец с сыном ругается из-за того, что сын захотел уехать в город на учение.
Б. П.: Нельзя, конечно, эти сторонние детерминации списывать со счетов, русская жизнь при всей тогдашней, как нам кажется сейчас, благости, такой уж легкой не была никогда. Но Чехов действительно был человек легкий, веселый и энергичный, и жизнь свою он очень умело строил. И медицинский факультет окончил – самый трудный, между прочим, и практиковать стал, и природный свой юмор очень умело в дело пустил, студентом еще чуть ли не всю семью тянул. И особняки в Москве снимал (а не какие-то квартиры и углы), и на дачу каждой весной выезжал, и младших братьев выучил. У него все получалось. Вспомните, какое он имение сделал из очень средненького Мелихова. Мало того что дача была круглый год, так он ее еще и доходным сельским хозяйством сделал. А чтоб постоянные гости работать не мешали, построил на отдаленном участке домишко в три комнаты, там и «Чайку» написал. Жизнь кипела в чеховском имении, все у него спорилось, счастливый человек, хочется сказать. Да вот и несчастливый: в двадцать пять лет чахотка обнаружилась, кровохарканья начались. Ну и, понятное дело, веселая литература на этом кончилась, пошла серьезная, серьезней не бывает. И в двадцать восемь лет он пишет «Скучную историю» – об умирающем старике-профессоре. Вот уж удивил Чехов, так удивил.
Это главное, что с ним произошло. Что называется, экзистенциальный кризис. Какая уж там юмористика.
Интересно посмотреть, как современники Чехова отреагировали на эту очень заметную перемену. Но вот, скажем, влиятельнейший тогда критик, да и вообще властитель дум, вождь легального народничества Н. К. Михайловский, очень внимательно следивший за Чеховым. Вот как он писал в статье «Об отцах и детях и о г-не Чехове»:
Г-н Чехов пока единственный действительно талантливый беллетрист из того поколения, которое может сказать о себе, что для него «существует только действительность, в которой ему суждено жить» и «что идеалы отцов и дедов над ними бессильны». <…> Он действительно пописывает, а читатель его почитывает. Г-н Чехов сам не живет в своих произведениях, а так себе, гуляет мимо жизни и, гуляючи, ухватит то одно, то другое.
<…> При всей своей талантливости г-н Чехов не писатель, самостоятельно разбирающийся в своем материале и сортирующий его с точки зрения какой-нибудь общей идеи, а какой-то почти механический аппарат. Кругом него действительность, в которой ему суждено жить и которую он поэтому признал всю целиком с быками и самоубийцами, колокольчиками и бубенчиками. Что попадется на глаза, то он и изобразит с одинаковою холодною кровью.
<…> Все у него живет: облака тайком от луны шепчутся, колокольчики плачут, бубенчики смеются, тень вместе с человеком из вагона выходит. Но, странное дело, несмотря на готовность автора оживить всю природу, всё неживое и одухотворить всё неодушевленное, от книжки его жизнью всё-таки не веет. И это отнюдь не потому, что он взялся изобразить «Хмурых людей» <…>. Нет, не в хмурых людях тут дело, а, может быть, именно в том, что г-ну Чехову всё равно – что человек, что его тень, что колокольчик, что самоубийца <…>.
Нет, не хмурых людей надо бы поставить в заглавие всего этого сборника, а вот разве «холодную кровь»: господин Чехов с холодною кровью пописывает, а читатель с холодной кровью почитывает.
Естественно, Михайловский схватился за «Скучную историю», в которой ее герой старый профессор сетует на то, что нет у него некоей общей идеи, этого Бога живого человека. И тут он выражает некоторую надежду: если Чехов и не исповедует никакой общей идеи, то, по крайней мере, он делается певцом ее вроде как поиска.
Ну и конечно, много смешного у этого образцового левого либерала в суждениях о литературе. Например, он не верит Чехову, когда его герой говорит, что он дружил с такими людьми, как Пирогов, Кавелин, Некрасов: человек, друживший с такими людьми, пишет Михайловский, нашел бы что сказать своей воспитаннице, кроме знаменитого: «Пойдем, Катя, ужинать».
И. Т.: Ну да, бороться с самодержавием. Вот, Борис Михайлович, кстати, тема: об отношении Чехова к либеральной интеллигенции. Помнится, вы ее не раз затрагивали в ваших писаниях о Чехове.
Б. П.: Конечно, мы будем говорить об этом. Но сначала я хочу привести суждение о Чехове, исходящее от человека не совсем обычной интеллигентской складки, а глядевшего глубже. Это Лев Шестов, написавший по смерти Чехова большую статью о нем под провокативным названием «Творчество из ничего». Шестов, один из творцов экзистенциальной философии, и Чехова старается понять экзистенциально, из особенностей его личного опыта. Надо полагать, он знал, что Чехов умер от туберкулеза в возрасте сорока четырех лет, и более того, он, Шестов, ставит эту тему в более широкий контекст: человек перед лицом – вернее, не лицом, – глухого, безрассудного, иррационального бытия. Человек и абсурд, как потом сформулирует тему ученик Шестова Альбер Камю.
Процитируем кое-что из этой статьи Шестова, называвшейся, напоминаю, «Творчество из ничего»:
У Чехова было свое дело, хотя некоторые критики и говорили о том, что он был служителем чистого искусства и даже сравнивали его с беззаботно порхающей птичкой. Чтобы в двух словах определить его тенденцию, я скажу: Чехов был певцом безнадежности. Упорно, уныло, однообразно в течение всей своей почти 25-летней литературной деятельности Чехов только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды. <…> то, что делал Чехов, на обыкновенном языке называется преступлением и подлежит суровейшей каре.
Вот как серьезен, серьезней не бывает. Писатель как преступник. Просто обвинительное заключение. Шестов продолжает:
Возьмите рассказы Чехова – каждый порознь или, еще лучше, все вместе: посмотрите его за работой. Он постоянно точно в засаде сидит, высматривая и подстерегая человеческие надежды. И будьте спокойны за него: ни одной из них он не просмотрит, ни одна из них не избежит своей участи. Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее – переберите все слова, которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя – стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают. И сам Чехов на наших глазах блекнул, вянул и умирал – не умирало в нем только его удивительное искусство одним прикосновением, даже дыханием, взглядом убивать все, чем живут и гордятся люди.
Шестов анализирует «Иванова» и «Скучную историю»:
В них почти каждая строчка рыдает – и трудно предположить, чтобы так рыдать мог человек, только глядя на чужое горе. И видно, что горе новое, нежданное, точно с неба свалившееся. Оно есть, оно всегда будет, а что делать с ним – неизвестно.
<…> И вот бессмысленный, глупый, невидный почти случай, – и нет прежнего Чехова, веселого и радостного, нет смешных рассказов для «Будильника», – а есть угрюмый, хмурый человек, «преступник», пугающий своими словами даже опытных и бывалых людей.
Не Чехов, не писатель, а какой-то василиск.
И. Т.: «Ты рыдала, лицом василиска озарив нас и оледенив». Чехова просто и не узнать в такой подаче Шестова.
Б. П.: А он всех так подавал. Критики говорили, что Шестов, какого бы ни брал автора, он его непременно шестовизирует. Шестов даже взял за должное цитаты из разбираемых им авторов приводить непременно в подлиннике, хоть по латыни, хоть древнегреческий текст цитировать – для того, мол, чтобы не приписывали ему, Шестову, произвольных интерпретаций: вот вам оригинальный текст, все процитировано корректно. Но это была одна из его шуточек, Шестов вообще был автор ядовитый. Он однажды написал статью о своем философском друге Бердяеве под названием «Похвальное слово глупости» – и уж как над единомышленником издевался. Но факт остается фактом: вне всякого сомнения, Шестов стилизовал авторов, которых подвергал разбору, – под себя подстраивал, свои любимые мысли им усвоял. Так и Чехова он сделал, страшно сказать, Достоевским, в ту его сторону потянул: этакий бледный преступник, если вспомнить персонажа из любимого Шестовым Ницше, из Заратустры.