Вообще, поздний Лесков даже и не художникязыкотворец, а острый публицист-сатирик. И ругает всех без разбора, что мужиков, что генералов. И вот я и хочу сказать, Иван Никитич, что мне этот Лесков больше всего нравится именно стилистически: голая, деловая и тем более выразительная проза. Причем не всегда сатира: так же у него написана многочисленная его мемуаристика, когда он вспоминает не то или иное лицо, а прежние времена в целом. Таков, например, великолепный текст «Печерские антики» – из времен его киевской молодости. Антики у Лескова – значит чудаки, эксцентрики.
И. Т.: Antic ведь и по-английски, если я не путаю, то же самое значит.
Б. П.: Да, так я вот хочу сказать, что этот пласт лесковской прозы мне напоминает, странно сказать, Пушкина. «Печерские антики» – это как бы дописанная Пушкиным «История села Горюхина».
И. Т.: Борис Михайлович, но ведь есть у Лескова еще один слой сочинений: поздние его повести из времен первохристианства, все эти прекрасные Азы и невинные Пруденции.
Б. П.: Не люблю и не читаю. Точнее, пытаюсь читать и не заканчиваю. Об этих вещах вскользь и довольно пренебрежительно отозвался Эйхенбаум: мол, в старости Лескова потянуло приткнуться к Толстому – тоже старому и, как можно не стесняясь сказать, не лучшему. Это, кажется, у Лескова что-то сугубо личное и старческое, вроде замаливания грехов.
И. Т.: Чехов об этих сочинениях интересно отозвался: эти рассказы Лескова полны благочестия и блуда.
Б. П.: У Чехова еще один отзыв о нем есть: Лесков похож на попа-расстригу и в то же время на изысканного француза. Но блуда я в этих сочинениях особенного не обнаружил, разве что в повести «Гора» есть прекрасная блудница Нефора, обратившаяся в христианство. Отчасти оправдан этот цикл двумя персонажами – скоморохом Памфалоном и златокузнецом Зеноном – образами художников среди лесковских первохристиан.
Резюмировать этот сюжет можно так: Лескова вполне возможно знать и любить без этого пласта его творчества. Строго говоря, это не Лесков вообще – ни стилистически, ни, так сказать, мировоззренчески. Христианство Лескова весьма модифицированное, прошедшее через большое горнило сомнений, как и у Достоевского. Его соборяне, его «поповка» – всегда живые люди, а не дидактическая олеография. И он очень умело накладывает тени. Уж на что хорош протопоп Савелий Туберозов, но Лесков не забывает упомянуть, что он пишет доносы на ссыльных поляков. Причем, вот ведь художественный подход, художество полной мерой: Савелий за это отнюдь не осуждается.
И. Т.: Ну, у Лескова с поляками были свои счеты, далеко не сведенные.
Б. П.: Странно это: что бы, казалось, делить? Причем Лесков, например, знал польский язык и даже переводил кое-что с польского. Ездил в Польшу и общался с поляками вполне дружески; жителей Кракова называл крокусы, а это ведь очень красивые цветы. Возникает впечатление, что даже в XIX веке у русских какие-то давние счеты с поляками не были сведены. Вспомним, как Герцен провалился в общественном мнении, став на сторону поляков во время восстания 1863 года.
Понадобился советский опыт, чтобы изжились эти чувства, эти предрассудки, сказать лучше. Для меня как для «оттепельного» (хронологически) интеллигента не было страны более привлекательной, чем Польша.
И. Т.: Борис Михайлович, вот мы много чего обсудили у Лескова во всех его ипостасях и стилистических пластах, а самое знаменитое, самое «ядреное» пропустили мимо. Что бы цитатку какую-нибудь «суггестивную», как вы любите говорить, привести?
Б. П.: Конечно, надо, исправляюсь. Вот мой любимый фрагмент из Лескова: старовер объясняет иностранцу, как русские люди понимают женскую красоту (это из повести «Запечатленный ангел»):
У нас в русском настоящем понятии насчет женского сложения соблюдается свой тип, который по-нашему гораздо нынешнего легкомыслия соответственнее. Мы длинных цыбов точно не уважаем, а любим, чтобы женщина стояла на недолгих ножках, да на крепоньких, чтоб она не путалась, а как шарок всюду каталась и поспевала, а цыбастенькая побежит да спотыкнется. Змиевидная тонина у нас тоже не уважается, а требуется, чтобы женщина была из себя понедристее и с пазушкой, потому оно, хотя это и не так фигурно, да зато материнство в ней обозначается, лобочки в нашей настоящей чисто русской женской породе хоть потельнее, помясистее, а зато в этом мягком лобочке веселости и привета больше. То же и насчет носика: у наших носики не горбылем, а все будто пипочкой, но этакая пипочка, она, как вам угодно, в семейном быту гораздо благоувертливее, чем сухой гордый нос. А особливо бровь: бровь в лице вид открывает, и потому надо, чтобы бровочки у женщины не супились, а были пооткрытнее, дужкою, ибо к таковой женщине и заговорить человеку повадливее, и совсем оно иное на всякого, к дому располагающее впечатление имеет. Но нынешний вкус, разумеется, от этого доброго типа отстал и одобряет в женском поле воздушную эфемерность, но только это совершенно напрасно.
Пришлось в словарь поглядеть: что такое «цыбастенькая»? В самом общем смысле – длинноногая, долголягая, хочется даже сказать, соблюдая стиль. Вот моя любимая Марья Шарапова цыбастенькая: бежала, бежала, да спотыкнулась.
И. Т.: Ну и главный вопрос – вами, Борис Михайлович, поставленный: что же можно не любить в Лескове, чего опасаться в нем самом? Почему, как иногда вам кажется: лучше, чтоб его не было?
Б. П.: Это, конечно, у меня только фигура речи, и тут я не Лескова персонально имел в виду, а нечто более обширное. И ответ у меня такой: он не петербургский писатель, не петербургский вообще человек. Он не прошел Петербургом, не принял его в себя, не синтезировал. Лесков – человек Московской Руси. Дореформенный. Старовер в некотором весьма специфическом роде. Это человек, от которого можно ожидать самых непредвиденных реакций. У него нет стандарта цивилизованного поведения. Нет нормы цивилизационной. А в ее отсутствие самые лучшие добродетели и таланты чреваты всяческими опасностями.
И. Т.: А Достоевский – петербургский человек?
Б. П.: Да. У этого ненавистника Петербурга есть уже цивилизационная закалка, можно сказать, прививка. Он осознал свои негативные и деструктивные потенции и справился с ними, синтезировал их, включил в единство «я». Для разрядки напряженности позволю себе шутку: Достоевский – это Фрейд, а Лесков – Хавелок Эллис, который знает все извращения, но не умеет их анализировать и тем самым избавляться от них.
И потом, как это ясно у Достоевского, что он во всех своих православных клятвах просто «раскидывает чернуху», скрывает очень ведомую ему истину: что русский православный человек – это не мужик Марей, а тот парень, который в причастие из ружья стрелял.
И. Т.: Так ведь и у Лескова это знание чувствуется, и вы же говорили об этом, и на Аннинского при этом ссылались, приведя многозначительную цитату.
Б. П.: Так я вам еще одну цитату приведу – из Блока: «Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Вот и у Лескова то же. Нет у него этой петербургской дистанцированности. Хотите наисовременнейшую параллель? Солженицын. И дело ведь не в том, кто любит петербургскую архитектуру, а кто мечтает, чтоб она унеслась вместе с утренним туманом и осталось прежнее болото.
Да в лучшей своей вещи Солженицын Лескову и стилистически близок: «Один день» написан лесковским сказом, а Иван Денисович – это ведь Левша. Где и выживать русским мастерам-умельцам, как не в остроге.