— Вот сюда.
Дорожка, ведущая в церковь, за долгие годы настолько глубоко врезалась в землю, что посетитель шел как в траншее. Так что мой взгляд сразу упирается в покрытый мхом старый камень за разросшимся кустарником.
Питер
Мальчик-дикарь
1785
Я долго-долго пялюсь на эти слова. Наконец-то я его нашел.
— Через час библиотека закрывается. Принимаем последние читательские требования.
В животе у меня урчит. Ничего не ел, кроме купленного несколько часов назад на станции шоколадного батончика. Но надо сосредоточиться: скоро закрытие. М-да, зал редких изданий Британской библиотеки — не самое уютное место: нет ни ручек, ни сумок для переноски книг, ни воды, нет ничего: только вы и книги. Озираюсь вокруг: ряды и ряды полированных столов и ламп, за которыми ученые мужи внимательно изучают бесценные тома. Кроме меня, никто не поднимает головы.
У меня у самого немалая стопка книг: от статей Поупа и Дефо и толстых томов «Джентельменз Мэгэзин» до увесистых томов Монбоддо с его злополучной эволюционной теорией. Все упрятано здесь. Есть еще несколько современных книг, которые пока мало меня беспокоят. Наугад беру одну из них: антрополог Вернер Старк[19]. Здесь есть краткая глава, посвященная детям-дикарям, но книга была написана тогда, когда Старк давно уже стал пенсионером, и создает впечатление бессвязной старческой болтовни. Я готов уже отложить книжку обратно в стопку, но тут мое внимание привлекает некое словосочетание.
Я читаю предложение снова, потом еще раз.
— Двадцать минут до закрытия, — звучит объявление.
Я ведь никогда не понимал, почему мне так захотелось написать про Дикого Питера. Заинтересовался я этой темой незадолго до двухлетия Моргана. Питер казался любопытным, незаслуженно забытым случаем, о котором за двести лет так никто и не написал книгу. Еще до всех этих специалистов, до обследования Моргана, до постановки диагноза, когда мы всего этого и вообразить не могли, — сквозь толщу времени меня преследовал молчаливый мальчик, а тем временем рядом со мной был мой одиночка, мой собственный малыш. Как? Как я мог этого не заметить? Что-то тянуло меня к Питеру, что-то настолько очевидное и явное, что было мимоходом отмечено Старком в его книге: Ранний случай аутизма.
Вторая часть
Свалившийся с неба
Когда я прилетел в Вену из Лондона, в городе случилось резкое похолодание; пока я добрался до города из аэропорта, морозный утренний туман, оставив белый налет инея на деревьях, сменился крупными снежными хлопьями. Сидя в трамвае, с грохотом проезжающем мимо оперного театра Штаатсопер, я слушаю завывание ветра за окном.
— Вам нравится это здание? — спрашивает сидящая напротив пожилая женщина, указывая на здание Оперы. Я вглядываюсь в него; подобно всем другим зданиям, возведенным поблизости от Кертнер-Ринг, этот колосс призван свидетельствовать об австрийском богатстве. Вы можете прекрасно воспроизвести центральную часть Вены, если сконструируете ее из кусочков «Лего» кремового цвета. Только Опера немного отличается; ее старинные своды скрадываются «ячеистым» современным остеклением.
— Я думаю, это уродство, — фыркает она. — Оставили бы они старинные здания в покое.
Я киваю в ответ и вглядываюсь в других пассажиров трамвая. Все заняты своими делами: кто слушает что-то в наушниках, кто глядит в окно. А вот сам трамвай — неизменен. Только оденьте этих студентов и пенсионеров чуть по-другому — и можете легко представить, как здесь все было несколько десятилетий назад. Внутри трамвая полированное дерево и блестящий металл, наподобие старых школьных парт; то же самое, что и лет семьдесят назад. Тот же металлический скрежет колес о рельсы, тот же кружащийся снег и бесконечный парад монументальных зданий за окном, тот же усыпляющий список длиннющих названий остановок, произносимых кондуктором: «Карлсплатц», «Марияхильферштрассе»… «Фолькстеатр»…
Мои веки тяжелеют.
«Лерхенфельдерштрассе»…
Я вскакиваю с сиденья, сгребаю свои вещи и нажимаю на кнопку открывания дверей. Холодный воздух врывается внутрь, когда я выхожу. Я вытираю глаза перчатками, а ветер тем временем морозит мне щеки. Трамвай грохочет дальше, и я остаюсь один.
— Бурггассе… — я верчу в руках клочок бумаги. Трудно разобрать торопливые записи, сделанные в тот момент, когда план моего путешествия резко изменился и от преследования одного загадочного ребенка я перешел к поиску целого племени непостижимых для понимания детей. — Бурггассе, дом 88.
Я иду вверх по улице, минуя вход в метро; из него заманчиво тянет теплом, но я продолжаю свой путь, съежившись еще сильнее. В католической стране в воскресенье все тихо и закрыто: магазин фортепиано, в витрине которого выставлена механическая начинка инструмента, старомодные букинистические и антикварные лавки. Я останавливаюсь и еще раз проверяю адрес. Да-да, Бурггассе, 88.
Скромное старинное трехэтажное строение без лифта, не выделяющееся среди других; пара маленьких медных табличек сообщает, какие офисы находятся наверху. Первый этаж — пыльная лавка старьевщика, ее выходящее на улицу окошко открывает унылую диораму со старыми подносами, подковами, стеклянной медицинской посудой. В другом окне — старые музыкальные пластинки: груды пожелтевших от времени новинок и вальсов Штрауса. Я прислоняюсь к темному стеклу, силясь прочитать название верхней пластинки в большой стопке. «Ja, Ja, der Wein ist Gut»[20].
Рядом лежат пластинки музыкальной серии для детей «Вьенер Киндер», им явно несколько десятков лет. Я поворачиваюсь к пустой улице и смотрю вверх на здание. Каково было подниматься по его лестницам, а потом спускаться обратно, когда здесь находилась детская клиника? В 1930-е годы кое-кто из австрийских детей мог слушать пластинки «Вьенер Киндер» в этом самом доме, собирая вокруг себя толпы докторов, нянечек, практикантов. Приехать сюда было легко: тогда, так же как и ныне, Вена располагала самой разветвленной в Европе трамвайной сетью. Но по пути в это место, в какие-нибудь морозные дни наподобие сегодняшнего, некоторые из детей не просто глазели из окна трамвая на здание Парламента или Ратушу. Нет, кое-кому важнее были гораздо более серьезные и волнующие занятия. Например, запомнить схему венских трамваев.
Один из первых случаев — Фриц В. Мальчику показали картинки — муху и бабочку — и спросили: «Чем они отличаются?»
«Потому что по-другому называется».
Еще разок?
«Потому что, — объяснил мальчик, — бабочка засыпана, засыпана снегом».
Другой вопрос: в чем разница между деревом и стеклом?
«Потому что стекло стеклянное, а дерево деревянное».
Корова и теленок чем отличаются?
«Ламмерламмерламмер…»
Он не смотрел на них, не отвечал на вопрос.
«…ламмерламмерламмерламмер…»
Попробуем снова: кто из них крупнее?
«Корова я хочу сейчас ручку».
Шестилетний Фриц поступил в Университетскую детскую клинику Вены осенью 1939 года, от учителей он уже получил ярлык необучаемого. Клиника на Бурггассе, 88 была для него таким же местом, как и другие: здесь, под опекой сестры Викторины Зак, он был включен в повседневные занятия и игры и находился под пристальным оком молодых докторов, которые тогда еще не были светилами европейской педиатрии.
Но как же можно было обследовать Фрица? На имя он не откликался; практически вообще не отвечал ни на какие просьбы. Задашь вопрос — а он в ответ произносит случайные слова, прозвучавшие в этом вопросе, бессмысленно и невозмутимо, растягивая их каким-то карикатурно низким, взрослым голосом, или просто монотонно повторяет услышанное. Он никогда не смотрел в глаза людям, которые к нему обращались; вообще, казалось, люди вокруг мало его занимали, а его слова были обращены куда-то в пустоту. Бегал он очень неловко, визжал, прыгал на кровати; когда ему давали карандаш и бумагу, он мог съесть и то и другое без остатка.
При всем при этом он здорово умел считать дроби.
Как это возможно? Этот вопрос не давал покоя одному врачу, молодому практиканту по имени Ганс Аспергер. Подобные мальчики стекались в клинику в странном изобилии… да-да, почти всегда мальчики. Совершенно поглощенные какими-то случайными мелочами, запоминающие схемы трамвайных линий и календари, навязчиво собирающие кусочки ниток или коробки от спичек, они не играли с другими детьми, но могли бесконечно выстраивать игрушки на полу в безупречно прямые линии. Эти мальчики умели читать гораздо лучше ровесников, но не разговаривали; блестяще считали, но одеться или помыться самостоятельно не могли. Из-за своей рассеянности, изумлялся Аспергер, они «беспомощны в практических вопросах, как выживший из ума профессор».