В субститутивном максимуме, достижимом в границах "символического порядка", либо текст конституируется как фактическая реальность, либо она — как текст. Делая назначение логосферы высоко абстрактным, большая история циклически чередует эти два способа замещения[66]. Всякий раз, однако, они выступают в неповторимом обличье. Циклическое время в истории линейно. Будь замещение только воспроизводимым, оно перестало бы быть самоцельным — вразрез с этим оно указывало бы на незаместимость когда-то совершившегося замещения. И онтологизируя (натурализуя) тексты, и перевоплощая опытный мир в метафизический, история всегда заново определяет связь между пунктами отправки и прибытия смысла. Например, натурализация текстов может производиться при установлении аналогии между ними и референциальной средой (что требует отыскания общего для обеих инстанций звена, т. е. осуществления транзитивной операции) или при прямом включении знаковых образований в множество непосредственных жизненных событий (что придает первым статус подмножества этого множества). Точно так же несходны между собой и метафизические толкования мира физических тел и человеческих действий, но об этом будет сказано вкратце ниже. Здесь вообще не место подробно вдаваться в чрезвычайно сложные преобразования, протекающие в недрах культуры (тем более что я посвятил теоретической детализации этих процессов несколько монографий). По-прежнему держась сугубо методологического курса рассуждений, подчеркну, что замещения замещений поддаются разноязычному научному описанию. Чтобы концептуализовать смену отношения между известным и искомым, допустимо использовать термины как риторики[67], так и логики[68](транзитивная натурализация текстов не что иное, как реализованная метафора; включенные в непосредственный жизненный контекст, они оказываются реализованной синекдохой). Если принять гипотезу о том, что психика индивидов травма-тична по своему истоку и что в ней, следовательно, одно (травмирующее) вытесняется другим (компенсирующим), то правомерно бросить на замещения замещений и психоаналитический взгляд. В этом случае та или иная стадия диахронического движения предстанет как результат победы, которую одерживают по ходу истории — в борьбе за культуротворную власть над ней — индивиды с одинаковым типом воображения, с общей душевной организацией, фиксированной на какой-либо определенной и определяющей их характер психической компенсации[69].
Разные метаязыки, пригодные для работы с диахроническим материалом, откроют в нем разное же содержание. Но только если они будут взаимопереводимыми, т. е. информирующими об отличных друг от друга аспектах одной и той же истории, исследователь обретет критерий для проверки надежности выстраиваемых им моделей. Говоря попросту, предмет, остающийся хотя бы относительно самотождественным при сдвиге перспективы, в которой он рассматривается, действительно существует. Еще один критерий истинности/фальши историко-культурных моделей состоит в том, насколько им удается единообразно объяснить переходы от старших диахронических систем к младшим. При успехе такого рода экспликации у историка возникает надежда на то, что он сумел избежать безудержного произвола в обхождении с "символическим порядком". Чем очевиднее, что этот порядок воспроизводит себя даже в своей изменчивости, тем более гарантировано, что он не изменен (не искажен) исследующим его субъектом. Повторяющийся в развертывании культуры вывод последующего из предыдущего скорее всего является взятием максимального по объему и содержанию дополнения к тому, что было только что актуальным для нее. Младшая диахроническая система комплементарна, т. е. антитетична, относительно старшей. Антитеза не только негирует прошлое, она обладает и собственным позитивным значением. Так, дополнением к транзитивной натурализации текстов будет, во-первых, их денатурализация и, во-вторых, отказ от поиска промежуточных членов между ними и наблюдаемой реальностью. Но в своем максимализме комплементарность не может довольствоваться этими отрицаниями. Если неверно, что дискурсы подобны миру фактов, то справедливо, что он сам текстообразен. И если неверно, что tertium comparationis обеспечивает связь всего со всем, то справедливо, что мировые связи не нуждаются в обосновании, что они наличны как таковые. Пора конкретно-исторически приурочить сказанное. Я думаю, что реализация метафор обусловливала своеобразие европейской культуры 1840–1880 гг., антитезой которой стала эпоха 1880-1910-х гг. Одним из многих плодов позитивистского мышления, свойственного первому из этих периодов, была Марксова прогрессистская философия, которая, мобилизуя себя как руководство к действию (ведь текст есть жизнь), предсказывала будущее по аналогии с тем, что уже имело место (как не поверишь в бесклассовое общество, коли у него был прецедент — первобытный коммунизм?!), и намечала промежуточный этап (диктатуру пролетариата) на пути в желанное время. Если позитивистский прогрессизм не увлекался до чрезмерности проектированием будущего, то он нередко констатировал переходность, некую неполноту настоящего и заодно с этим собственную концептуальную недозавершенность; по словам Спенсера: "…the conceptions now current are […] transitional modes of thought" 70 (постмодернистские утверждения по поводу того, что всякий модернизм абсолютизирует себя, не выдерживают исторической проверки). Крах прогрессизма на рубеже минувшего и нынешнего столетий, обсуждавшийся выше, сопровождался становлением историко-философского сознания, всецело погруженного в текстопорождающую деятельность человека. Ее ослабление означало для Шпенглера деградацию общества. Впрочем, культура способна, по Шпенглеру, к палингенезу в новых хронотопах. Разные удаленные друг от друга и в пространстве и во времени культуры корреспондируют между собой. Эта их соотнесенность формальна и безмотивна. Она, собственно, и есть сама история. Как бы ни были скудны приведенные примеры, они все же хоть сколько-нибудь проясняют положения, сформулированные спекулятивно. Приостанавливать спекуляции пока рано. Если две какие-то эпохи, подобно названным, составляют во взаимодополнительности целостность, то спрашивается: каково комплементарное содержание третьего, приходящего им на смену периода? Как антитетичный целостности, он будет результатом двойного отталкивания (т. е. преодолением обеих предшествовавших диахронических систем) и вместе с тем сам не станет иной целостностью (т. е. пустится на какой-то компромисс со старым). История разрушает созданные ею целостности, чтобы снова сформировать их. Менее всего здесь пригодно понятие "supplОment", которое Деррида ("О грамматологии") хотел сделать главным интеллектуальным инструментом историка. В трактовке Деррида исторические изменения не комплементарны, а "супплементарны", представляя собой не более чем "внешние добавки" к на сей день наличному. Между тем история per definitionem не знает ничего, что было бы ей внешне. Ансамбль текстов, антитетичный целостности, разрывает ее внутренюю связь, как бы вмешивается в ту межсистемную гражданскую войну, которая разгорелась перед его рождением. Он неизбежно восстанавливает в правах онтологический статус логосферы, ибо вообще не признает случившееся до него эпохальное замещение. Таким образом, диахронические формации, онтологизирующие дискурсивность (Д.С. Лихачев с интуитивной меткостью именует их в цит. соч. "первичными"), проторивают путь к возникновению еще одной целостности, открывают перед грядущими творческими поколениями возможность привнести метафизическое начало в универсум, данный органам чувств. Расстраивая связь между замещавшимся и замещавшим периодами, "первичная" система, естественно, ломает также те отношения искомого к известному, что отличали каждый из них, и тем самым диалектически преобразует то, к чему возвращается. Эпоха, начавшаяся в 1910-х гг., отвергла как транзитивность, так и интранзитивность. Там, где нет ни посредующих звеньев, ни отношений как таковых (дистантных, ничем не поддержанных "correspondances"), релевантным становится непосредственное соседство вещей и явлений. Инновативность переносов значений по смежности в противоположность ставшим ходовым товаром переносам по сходству была впервые эксплицирована в России в удивительно прозорливой пастернаковской статье "Вассерманова реакция" (1914). Об авангарде как реализации метонимии (включая сюда и упоминавшуюся реализацию синекдохи) писалось с тех пор столь часто, что здесь можно обойтись без иллюстраций. Большей информативностью, чем они, будет обладать диагноз, который следует, отправляясь от сказанного, поставить постмодернизму. Будучи дополнением к авангарду (-тоталитаризму), постмодернистская культура минус-метонимична в подходе к миру-тексту, подобающем ей как не "первичной". Я затрону только две импликации из всех, напрашивающихся из этого определения. Первое: именно по той причине, что постмодернисты осмысляли мир-текст негативно-метонимически, они попадали в зону дисконтакта с ним — туда, откуда они были не в состоянии партиципировать его, причаститься ему, откуда он виделся обманным и в то же время единственно значимым, так что у иллюзорного "символического порядка" не отыскивалось иного противовеса, кроме апологетизировавшейся Бодрийаром смерти[71], а у метафизики ("присутствия") — другой альтернативы, кроме деконструктивной, явившей собой у Деррида вариант гегелевского отрицания, сберегающего в себе отрицаемое. Вместо контактов постмодернисты обнаруживали повсюду зияния, паузы, пустоты, пробелы, заметенные следы и прочие нарушения смежности. И второе: постисторизм образца 1960-1970-х не мог не быть безоглядным. В самом деле: если мир-текст не в силах и не вправе более быть текстом, то как он может трансцендироваться, существовать в истории? Любая попытка принять это положение дел за исходное ради поиска иного, чем оно, с необходимостью есть возрождение историзма. Распадаются ли и прежние эпохи, как наше время, надвое — на стартовый синтез-через-анализ и заступающий его место анализ-через-синтез? Весьма простое соображение позволяет предположить, что смена этих тактов составляет универсальный внутренний ритм больших диахронических систем. В своем начале, в момент обретения идентичности эпоха не обходится без строгого обособления от того, что ей предшествовало. Всегдашние крайности истории (толкнувшей постмодернизм даже перейти за ее край) влекут ее от этой дизъюнктивности к конъюнктивности, от вычленения своего из чужого к собиранию своего воедино. Так возникающая установка на синтез-через-анализ оборачивается затем — ввиду все той же свойственной истории максимализации целеположения — анализом-через-синтез[72].