Конечно, здесь уже нет той отвлеченности в изображении истории, которая была так очевидна в стихотворении «История». И все же нельзя не заметить, что картина, созданная поэтом, умозрительна, холодна, внутренне неподвижна. Читая стихотворение, явственно ощущаешь, как готовая, заданная мысль водит пером автора. Это ясно просматривается прежде всего в самом приеме откровенного чередования общего и ближнего планов поэтической картины, утверждающего — особенно в третьей строфе — мысль об одинаковой значительности событий большого мира и мира ребенка. Подчеркнутая категоричность, последовательность и прямота философского построения не вызывают лирического размышления. Мысль поэта вроде бы логично движется от чередования картин исторической хроники и сцен из раннего детства героя к последней строфе, конкретнее, к последнему двустишию, где оба плана поэтической картины соединяются, где судьба героя прямо внесена в пределы истории.
Однако нетрудно заметить, что соединение этих двух планов в стихотворении не подтверждено предшествующим развитием авторской мысли, более того, находится в явном противоречии с ним. Ведь настойчивое чередование общего и ближнего планов в стихотворении, чрезмерное и, добавим, сугубо формальное использование принципа контраста приводит автора не к тем результатам, на которые он рассчитывал. Вместо утверждения равнозначности человека и истории строфы эти (все, кроме последнего двустишия) прежде всего невольно демонстрируют несоизмеримость масштабов двух сталкиваемых автором миров — большого мира истории и мира ребенка. Искусственность, умозрительность выстраиваемой автором схемы особенно очевидны в первом двустишии третьей строфы, где в стихии единого чувства — смятения, охватившего и взрослого героя, и ребенка, автор стремится сблизить и уравнять причины этого смятения — готовые ринуться «армады» и кубик, забившийся под комод. Мысль автора, воплощенная по тому же принципу контраста, доведена здесь до предела, до абсурда, порождая не столько чувство тревоги, сколько комический эффект. Кульминация авторской мысли о равнозначности человека и истории оборачивается, таким образом, невольной автопародией.
Так логически стройная картина взаимоотношений истории и личности оказывается лирически неубедительной.
Нет, конечно, нужды доказывать, что часто в стихотворениях Винокурова организующей силою становится истинно поэтическая мысль, рожденная чувством и проникнутая им. Чувство истории, утверждающееся в поэзии Винокурова, обостряет духовную юркость поэта, помогает ему в поисках истоков характера современного человека:
Есть русское бродящее начало,
Как будто суслом полная дежа…
Я бы хотел, чтоб пела и кричала,
Святая Русь, во мне твоя душа.
Среди покосов, на бетонной плахе,
Стоят вдвоем у спуска на Оке:
И Мужество в разорванной рубахе,
И Скорбь в сошедшем до бровей платке.
Леса вдали… А дни идут на убыль.
Недалеко до рокового Дня…
Я жив пока. И пусть тоска и удаль
Не покидают никогда меня.
Уже в первой строфе стихотворения «Есть русское бродящее начало…» возникает простой и емкий образ, воплотивший мысль о неубывающем истоке народного характера. Это, однако, не означает, что в основе стихотворения лежит готовая, заданная мысль автора. Приглядимся к стихотворению — мы увидим, что вслед за первыми строками, обращающими нас к вечным национальным истокам, звучит признание поэта, нашего современника, говорящее о его стремлении приобщиться к этим истокам. Стало быть, первая и вторая строфы стихотворения представляют собой как бы два полюса, воплощающие далекие друг другу временные пределы. Однако отдаленность этих полюсов друг от друга здесь мнимая, они устремляются друг к другу в пределах этих двух строф, движимые силою объединяющего их чувства любви и верности своему народу и его духовным корням. Эта же затаенная сила живого поэтического чувства движет и дальше мысль поэта, вызывая к жизни образы Мужества и Скорби, осознанные поэтом как воплощение неизменных, выпестованных на нелегком историческом пути черт народного характера. Здесь уже времена открыто соединяются, образы эти, пришедшие из далекой старины, поселяются в сегодняшнем дне, среди «покосов», «вдвоем у спуска на Оке», «на бетонной плахе».
Казалось бы, опять перед нами появляются театральные маски, подобные той, что мы видели в стихотворении «История». Однако нельзя не заметить существенной разницы между этими образами и «Историей». Прежде всего перед нами здесь не умозрительное понятие, а обобщенные образы, восходящие к традиции русской народной поэзии. Появление именно таких образов в стихотворении оправданно — самой природой своей, возвращающей нашу память к далекой старине, они воплощают приход прошлого в сегодняшний день. Кроме того, образы эти, насколько это возможно, конкретизированы — поэт подчеркивает и конкретность окружающего их мира, и конкретность самих образов: «И Мужество в разорванной рубахе, / И Скорбь в сошедшем до бровей платке».
И пожалуй, главное, что отличает «Мужество» и «Скорбь» от «Истории» (в стихотворении заключается в том, что здесь перед нами не рационально привнесенное в стихотворение абстрактное понятие, а образы, рожденные живым поэтическим чувством. Ведь сам выбор этих двух черт народного характера — мужества и скорби — говорит не только о долгом и тяжелом историческом пути народа. Выбор этот позволяет нам заглянуть и во внутренний мир самого лирического героя — человека, прошедшего жесточайшую войну, видевшего много и скорби, и мужества. Неизжитая боль войны затаилась в глубине образов Мужества и Скорби, связуя родственной нитью древнюю их суть с относительно недавним историческим потрясением, оставившим след в душе лирического героя.
Особенно ясно это становится, когда мы замечаем, как перекликаются эти образы со словами о «тоске и удали» (в следующей строфе), не покидающих поэта. Что это, как не те же Мужество и Скорбь, но лишенные своих образных покровов и открыто представшие неизменными сторонами духовного мира нашего современника, соединяющими его с давними «началами начал» народного характера? Именно здесь история естественно соединяется с личностью, обогащает духовный облик человека. И мысль эта не холодна, не безжизненна, а, напротив, полна внутренней динамики, рождена и согрета живым чувством — печалью поэта о близости «рокового дня» и желанием сохранить до конца свои духовные устои.
Так поэтическая мысль, рожденная и проникнутая живым чувством, высвечивает, соединяя времена, глубокие исторические корни характера нашего современника.
* * *Укрупнение образа лирического героя отразилось и на сфере непосредственного переживания, проявляясь в ее расширении, в освоении ею новых сторон бытия. И наиболее поучительным примером этого может быть именно выражение чувства истории в образах лирического переживания. Замечу, что этот путь воплощения чувства истории не нов для нашей поэзии, но лишь в последнее двадцатилетие он утверждается как тенденция, проникая в произведения самых несхожих между собою поэтов, принадлежавших к разным поколениям: М.Дудина и В.Шефнера, С.Орлова и Ф.Сухова, Н.Рубцова, Н.Тряпкина, А.Жигулина и многих других.
В одном из наиболее известных своих стихотворений — «Чудный месяц плывет над рекою…» Николай Рубцов, создавая картину полной покоя и красоты ночной земли, писал: «Словно слышится пение хора, / Словно скачут на тройках гонцы, / И в глуши задремавшего бора / Все звенят и звенят бубенцы…» Мир, как видим, предстает перед поэтом в слиянии времен, прошлое проникает в день сегодняшний.
Строки эти необычайно характерны для Рубцова. Вчитаемся в его стихотворения, и мы увидим, что этот поэт, неизменно утверждая историческую глубину воссоздаваемого мира, меньше всего стремился осмыслить открывшуюся ему связь времен. К постижению прошлого в настоящем он шел путем непосредственного переживания. В окружающем его мире поэт постоянно ощущал присутствие прошлого, «чувство древности земли», по его собственным словам. Причем это поэтическое ощущение не оборачивалось просто чувством древности лесов и полей, оно не ограничено рамками пантеистических представлений о вечной жизни природы, отделенной непреодолимой чертой от человеческого бытия. Часто в стихотворениях Рубцова мы встречаем слова «Русь», «русский», оказывающиеся намеренным дополнением к эпитетам «старинный», «древний». Вот перед поэтом возникает «береза старая, как Русь», вот он замечает, как, покрытый снегом, «красотою древнерусской обновился городок». Ощущение древности мира органично соединяется с идеей национальной принадлежности — и природа у Рубцова оказывается воплощением истории народа. Точнее, мир природы, сливаясь с душою лирического героя, органично воспринимает неизменно живущее в нем чувство истории и обретает, таким образом, многозначный смысл, представая символом и средоточием исторической глубины сегодняшнего дня. Нередко поэт выражает это и не столь прямо. Вот в стихотворении «В лесу» он пишет: