И все же тревога эта не овладевает безраздельно душою поэта, в которой в конце концов воцаряется «светлая печаль». И когда от образа «светлой печали», завершающего «Ночь на родине», обращаешься к стихотворению «Чудный месяц…», то замечаешь вдруг, что и здесь картина, представшая перед тобою, полна света, вспыхивающего в образах «чудного месяца», «сна золотого», мерцающей росы, светлых небес ночной России. О светоносности произведений Рубцова писал уже В.Кожинов, справедливо полагая, что эта сторона творчества выражает наиболее глубокую сущность рубцовской лирики. Стоит, видимо, обратить внимание и на то, что почти во всех (за редкими исключениями) стихотворениях Рубцова, утверждающих присутствие древности в настоящем, живет стихия света. Поэт, идя по старой дороге (символ исторического пути народа), глядит в «голубые вечности глаза», он видит, как «в просторе сказочно-огнистом бежит Катунь», поющая «таинственные мифы» о «Чингисхана сумрачной тени», затмившей солнце, о «черном дыме», летящем «к стоянкам светлых русских деревень» (здесь стихия света оборачивается и своей противоположностью — тьмой); он замечает вдруг, как выпал снег — и «красотою древнерусской обновился городок». Очевидно, перед нами не случайное совпадение, а выражение целеустремленной воли поэта, соединившего в своем мироощущении чувство исторической глубины сегодняшнего дня с полной эстетического и нравственного смысла световой стихией, охватывающей просторы мира и души.
Однако нельзя не заметить и того, что наиболее активную роль в создании картины слияния времен в стихотворении «Чудный месяц…» играет иная стихия — стихия звучащая. Приход древности в настоящее поэт воплощает именно в звуковых образах: «пение хора», топот троек с гонцами, долгий звон бубенцов. Вообще поэтический мир Рубцова полон неумолкаемой музыки бытия, которую чутко улавливал поэт то в плаче журавлей, то в стоне ветра, то в «медленном ржанье» коней. Причем нередко услышанная поэтом музыка бытия оказывается, как и стихия света, связующим звеном между стариной и сегодняшним миром. Не случайно в стихотворении «О Московском Кремле», говоря о бессмертии Кремля — символа истории народа, поэт утверждает свою мысль словами-знаками двух основных для него жизненных стихий — стихий света и звука: «Навек слышна, навек озарена, / Утверждена московская твердыня».
Музыка бытия, которую неизменно слышит поэт, богата оттенками, она может выражать и горе и радость, а, значит, — пробуждать в душе человека горе и радость прошлого. Прислушаемся, так передаст Рубцов в стихотворении «Шумит Катунь» голос реки, несущий в себе боль и горечь прошлого. Сначала нейтральное «шум», затем открыто объединяющее временные потоки – «напев ее былинный» и, наконец, окончательно проясняющее характер этою «напева» — «рыдание и свист». Поэт как бы постепенно проникается гневом и болью, которые слышны в шуме Катуни. А бывает у Рубцова и так, что «вместе с чувством древности земли / Такая радость на душе струится, / Как будто вновь поет на поле жница…» Стало быть, связующая времена звучащая стихия может нести в себе различное нравственное содержание.
Так проникает в лирику Рубцова тема человека как средоточия истории народной и открывается важная черта лирического героя современной поэзии — человека, принимающего коллизии и устремления эпохи, светлые и страшные страницы истории в глубины своего духовного мира.
В стихотворении «Чудный месяц…» чувство покоя и гармонии мира неотделимо от памяти о былых невзгодах. Картина мира и покоя оказывается как бы обратным изображением картины тяжелых испытаний народа: не «пожары», а мерцанье росы, свет ночных небес; не крик «сумасшедшей птицы» или «незнакомая речь», а «пение хора», звон бубенцов. Это противостояние звуковых и световых образов подчеркивает ощущение покоя как антипода беды, покоя обретенного. Так красота задремавшего мира, в который естественно входит прошлое, обретает и нравственный смысл, воплощая в себе окончательное торжество добра.
И как далека от этого картина, открывающаяся в первых же строках стихотворения Анатолия Жигулина «Гулко эхо от ранних шагов…», где в мирную тишину зимнего утра проникают трагические образы минувшей войны:
Гулко эхо от ранних шагов,
Треск мороза — как стук карабина,
И сквозь белую марлю снегов
Просочилась,
Пробилась рябина.
Надо сказать, что такая поэтическая картина не единичное явление, перед нами типично жигулинское стихотворение. И ярче всего сказалась в нем сокровеннейшая черта поэзии Жигулина — чувство истории, которое поэт осознает в себе и сам, роняя в одном из стихотворений многозначительное признание: «Мне слышатся Истории шаги…»
Есть, конечно, закономерность в том, что именно природа оказывается в стихотворении «Гулко эхо…» прямой участницей слияния времен. Это становится возможным благодаря тому, что в поэзии Жигулина, как и у Рубцова, неизменно утверждается единство человека и природы. Но если у Рубцова единство «души и природы» предстает как естественная часть всеобщей гармонии («…и всей душой, которую не жаль / Всю потопить в таинственном и милом…»), то Жигулин слияние личности с миром ощущает как драму: «Кровью рябин на опушке / След не моих ли потерь?» Не случайно этот образ рябины — кровоточащего сердца поэта — не раз возникает в стихотворениях Жигулина, более того, лежит в их основе. Поэт замечает, что «на рябинах у крыльца / Повисли трепетные кисти, / Как обнаженные сердца». А вот снова перед нами тот же образ: «Дроздов веселая семья / Обрадуется цвету ягод, / А это просто — кровь моя».
Образ этот, конечно, неоднозначен. Он прежде всего говорит о том, что в любом уголке окружающего мира природы трепещет чуткое сердце поэта. Однако нельзя не видеть и всей драматичности этого образа, недвусмысленно указывающего, что единство души и природы — это не осуществление всеобщей гармонии, а преодоление некоего разлада между ними, преодоление через кровь и боль. Ощущение этого разлада проникает и в поэтику жигулинских стихотворений, отражаясь в явном контрасте между подчеркнуто спокойной ритмикой и внутренней напряженностью образов. Где же истоки этой напряженности, в чем суть внутреннего конфликта, рождающего столь драматичные образы? Один из ответов на этот вопрос дает стихотворение «Гулко эхо от ранних шагов…» Ведь не случайно здесь в центре воссоздаваемой картины оказывается все тот же, но оборачивающийся совершенно неожиданной стороной, образ кроваво-алых ягод рябины, бывший для Жигулина символом слияния души и мира. Конкретным историческим смыслом наполняется теперь этот образ, и новое его бытие дает разгадку одной из тайн неизменно ощущаемой поэтом драмы слияния души с миром.
И ощущение верности этой разгадки крепнет, когда вслед за первой строфой стихотворения перед нами открывается вся панорама зимнего мира:
А вдали, где серебряный дым, —
Красноклювые краны, как гуси.
И столбов телеграфные гусли
Все тоскуют над полем седым…
У дороги, у елок густых,
Если в зыбкую чашу вглядеться,
Вдруг кольнет задрожавшее сердце
Обелиска синеющий штык…
А простор —
Величав и открыт.
Словно не было крови и грусти.
И над белой, сверкающей Русью
Красно солнышко
В небе горит.
Пожалуй, прежде всего бросается в глаза целостность этой картины, отдельные части которой, перекликаясь и дополняя друг друга, сливаются воедино, и лишь в этом единстве, во взаимосвязи всех его слагаемых открывается глубокий смысл каждого из них. Воссоздана частица мира — в лесной чаще «обелиска синеющий штык», — пробудившего в поэте чувство минувшего в сегодняшнем. Отсюда, от этой главной опоры всего здания — и «пейзаж» в первой строфе, подчеркнуто передающий приход грозного прошлого в наши дни, и тоска телеграфных столбов, и размышление о купленном тяжкой ценой покое родной земли: «Словно не было крови и грусти».
И таким острым оказывается здесь чувство боли и горечи прошлого, что, возникая в первой строфе стихотворения, оно отзывается и в заключительных его строках (поистине — «гулко эхо!»), проникая в картину мирной сегодняшней жизни. Казалось бы, именно в последней строфе, где покой и тишина, как и в финале стихотворения Рубцова «Чудный месяц плывет над рекою…», приходят на смену грозным образам прошлого, пути Жигулина и Рубцова совпадают, приводя к утверждению победы добра над былыми невзгодами. В самом деле, зимний пейзаж здесь совершенно лишен горьких образов войны, подчеркнуто отстранен от минувших испытаний. Однако вглядимся в него повнимательнее: сочетание цветов в нем — белого и красного — повторяет цветовую гамму картины слияния времен (кровь рябины на «белой марле» снегов), подобно тому, как на сетчатке глаза удерживаются еще контуры предмета, на который уже не смотришь. И вот в картину мирной зимней России проникает исподволь ненавязчивое воспоминание о крови на снегу, о том, что покой этот добыт дорогой ценой, что «кровь и грусть» все-таки были.