Эта неутихающая память о войне, воплощенная в образах прошлого, пришедшего в день сегодняшний, говоря о глубоко личной, выстраданной поэтом особенности его восприятия мира, побуждает вспомнить и о том, как часто в произведениях 1960–1980-х годов минувшее, населяющее сегодняшний мир, приносит в него образы былых исторических испытаний, чаще всего образы Великой Отечественной войны. И здесь, что характерно, сходятся пути самых несхожих поэтов разных поколений. Свойственно это такому, скажем, поэту, как Федор Сухов. Порою чувство истории, приносящее в сегодняшний мир образы последней войны, воплощается в его произведениях в предельно развернутом образе переживания, стоящем на грани открытого размышления, — как это произошло, например, в «Былине о неизвестном солдате»: «Не забыли плакучие ивы. / Не они ль все слышней говорят, / Как уныло он, как тоскливо, / Падал, первый на землю снаряд». Обращаясь к стихотворениям Сухова, видишь, что строки эти возникли не случайно, что для лирического героя его поэм и горечь военных лет не ушла бесследно, а, напротив, поселилась в окружающем его мире. В стихотворении «Говорят: то, что было, прошло…» поэт, отвергая мысль, заключенную в первой строке, создает картину мира, принявшего в себя и сохранившего всю горечь прошлого: «Словно колокол, гудом полна, / Заходила земля под ногами. / …Всею тяжестью черной полы / Гасят тучи пошедшую зорю, / И стоит еще в поле полынь, / Обожженная бабьей слезою».
Лирическому герою Сухова открыто присутствие грозного прошлого в лесах и полях его родины, в любой детали сегодняшнего мира — и потому в стихотворениях поэта так настойчиво повторяется одна и та же скорбная нота: «Задумчиво притихшие Дубравы невыплаканной горечи полны», «вода тоскливо плачет», «ивы в небо весеннее слезы тихо струят». С этой неизменной чертой поэзии Сухова — чувством истории, которое, связуя времена, напоминает о боли и горечи военных лет, — связано возникновение других образов, приносящих в сегодняшний мир память о более далеких исторических испытаниях. Примером тому «Былина о неизвестном солдате», такие стихотворения, как «Цветы ко сну отходят…», «Опять жарынь…» и другие.
У другого поэта. Владимира Лазарева, немало есть стихотворений, где живет память о детстве, а ведь детство поэта – это и воина. В стихотворении «Вслед за военным поколеньем» Лазарев пишет, имея в виду себя и своих сверстников, о «сердце, раненном с детства», о том, как «с детства взгляд вобрал недетский/ Беду людскую, смертный вал». Понятно поэтому, почему возникает в ряде стихотворений Лазарева образ детского сердца — вместилища памяти народной, в котором живут «И отзвук нашествия дальний, / Разруха в отчизне печальной. / Разлука в начале всего…», которое может и предчувствовать грядущие испытания: «Память тревожно очнется в груди. / Все еще, все еще, все впереди…» Эта неутихающая память об исторических потрясениях, которые пережил наш народ и в далекие, и не в столь уж давние времена, постоянно напоминает о себе поэту, заставляет его во всем слышать «боль живую», видеть солнце — «огненную рану», «почерневшие травы… в тяжелой кровавой росе», более того, порождает в душе его тревогу за этот мир, «где каждый миг на волоске».
Так чувство родства сердец человеческих вырастает в постижение кровной связи с родной землей, с ее минувшим и нынешним днем, беспокойной заботы о дне завтрашнем. Это чувство минувшего в сегодняшнем, приносящее в воссоздаваемый мир образы сравнительно недавних грозных лет, проникает, конечно, и в поздние произведения поэтов военного поколения. Вот в стихотворении Михаила Дудина «О чем мне думалось во ржи» минувшее появляется на миг в настоящем, резко контрастируя с безмятежностью сегодняшнего дня, «где зноем дышит благодать», где «светел мир» и «воздух сладок» — и вдруг: «И над тобой стрижи, как пули, / Мелькнули через зыбкий зной». Образ этот, нарушающий на мгновение сегодняшний покой, напоминает строки жигулинского «Гулко эхо…»
Эта перекличка в творчестве поэтов разных поколений не случайна. В стихотворении «Четверть века спустя» Дудин пишет: «Над спокойными волнами / Ласточки-береговушки, / Как солдатские души, / Летели из узеньких нор». Читая эти строки, невольно вспоминаешь, как пишет о погибших солдатах Жигулин «Ласточки кружат / И тают за далью лесной. / Это их души / Тревожно летят надо мной». Такое совпадение образов нельзя, конечно, объяснить ни прямым влиянием одного поэта на другого, ни тем более простой случайностью. Перед нами – черта времени, давшая знать о себе в произведениях разных поэтов разных поколений.
Вместе с тем, в стихотворении Жигулина «Гулко эхо…» открывается черта именно жигулинского поэтического мира. Ведь в том, что отделяет «Гулко эхо…» от рубцовского «Чудный месяц…», кроется общее несовпадение путей двух поэтов. И если присущее Рубцову ощущение зыбкости тишины не может до конца овладеть его душою, где смутную тревогу в конце концов одолевает «светлая печаль», то в поэзии Жигулина неизменно живет боль прошлого, поселившегося в сегодняшнем мире. Поэтому речь у него подчас заходит о непрочности, более того, об иллюзорности нынешнего покоя:
Может, это только снится —
Эти желтые поля,
Эти узкие бойницы
Белого монастыря?
Может, вдруг ударит выстрел,
Словно гром над головой,
И растает в небе чистом
Серый дым пороховой?
И Жигулин не раз возвращается к этой мысли, неизменно облекая ее в ту же форму контраста покоя, безмятежности сегодняшнего дня с живущим в нем грозным прошлым, — в таких стихотворениях, как «Сухая внуковская осень…», «Бросаю в воду хлеб…» Однако здесь поэт опускает начало той родственной нити, что соединяет личность с миром (вспомним «обелиска синеющий штык» в стихотворении «Гулко эхо…»), и обращается прямо к концу ее — к образу непосредственного переживания. И все же, встречаясь со строками «И тихо светится в берегах / Седая боль былых времен», видишь, что образ здесь достаточно развернут, чтобы недвусмысленно указать на свой исток.
Это постоянное ощущение в окружающем мире «боли былых времен» подчас оказывается у Жигулина и еще более затаенным. Нет нужды доказывать, как часто, обращая взгляд к зеленым просторам родины, поэт роняет слова: «тихий», «тишь», «тишина», «покой», «спокойствие». Однако спокойствие это порою оказывается обманчивым. Тишину наполняет «тревожный шум камыша», полынный «будто бы плач… будто бы стон», поэт видит реку, в которой «растворились печаль и беда», в лесу к нему тянут руки «изувеченные деревья», вокруг него «корчатся» ветки дуба, «таится в размытых норах неосознанная беда».
Откуда это острое ощущение драмы, таящейся под оболочкой безмятежности? Нельзя, конечно, закрывать глаза на многозначность этих и подобных им образов. Но очевидно, что одним из слагаемых здесь оказывается ощущение постоянного присутствия в природе истории, приносящей в леса и поля вместе с покоем сегодняшнего дня еще и жестокую память прошлого, рождающую тревогу за день завтрашний.
Ясно, что поэт здесь и не намеревается сколько-нибудь отчетливо обосновать свое чувство слияния времен. Перед ним стоят другие задачи, мысли его далеки от утверждения минувшего в сегодняшнем. И вот именно в такой ситуации неумолкающее чувство истории все же дает о себе знать, проникая в сердцевину единичного переживания. Эти образы настолько оторваны от каких-либо объективных истоков, что осознать их истинную суть можно лишь в контексте всего творчества поэта. Ведь здесь историческое чувство целиком, без остатка переплавляется в переживание, не имеющее, на первый взгляд, никакого отношения к проблеме истории и личности. Эта сокровенность воплощения чувства истории убедительнее всего свидетельствует об органичности, естественности его в творчестве Анатолия Жигулина.
Так, в каждом уголке воссоздаваемого поэтом мира раздается гулкое эхо минувшего, принося в просторы далекой, казалось бы, от человеческого бытия сферы — природы — чувство Родины, чувство движения жизни, связуя воедино сегодняшний мирный день и неизжитую боль прошлого.
Трудно не увидеть в этой тенденции поэтического воплощения чувства истории часть более широкого процесса роста внутренней масштабности образа лирического героя нашей поэзии. Возникает парадоксальная на первый взгляд, но вполне закономерная ситуация: возрастание личностного начала в лирике приводит к обогащению социального смысла этого образа, к утверждению его неразрывных связей с исторической жизнью народа.
* * *Говоря о возрастании личностного начала в нашей поэзии, об укрупнении образа лирического героя, важно было бы узнать, насколько плодотворен этот путь развития лирики, как проявляется он в творчестве какого-либо одного поэта, воплощаясь в каждой подробности созданного им мира. Обратимся к произведениям такого поэта, не претендуя, конечно, на исчерпывающий очерк творчества, но имея в виду основную цель наших размышлений.