не только истребление русских мыслителей и писателей, но массовые расстрелы священников, чтобы не было возврата к христианству, которое, худо ли, хорошо ли, но устанавливало и поддерживало нормы нравственной жизни. Понемногу возрождавшаяся в хрущёвское время интеллигенция снова искала этих норм, чтобы можно было противопоставить их людоедству сталинского режима. И конечно же это должны были быть не «ленинские нормы партийной жизни», ибо лагеря уничтожения (скажем, «харьковские и кубанские застенки, холмогорский “лагерь смерти”» [736], по определению С.П. Мельгунова), расстрелы заложников были организованы по распоряжению и с благословения Ленина. В августе 1920 г. Ленин писал Склянскому: «Под видом “зелёных” (мы потом на них свалим) пройдём на 10–20 вёрст и перевешаем кулаков, попов, помещиков. Премия: 100.000 р. за повешенного» [737]. Казни священников были чудовищны: их сажали на кол, распинали, топили, закапывали живыми в землю. За десять лет, примерно, с 1918 г. было уничтожено около сорока тысяч священников. Задача большевиков, которую они не скрывали, была уничтожить веру в Бога, а для этого, как важный элемент этого действа, уничтожить храмы и священнослужителей. В результате они добились очень многого. Патриарх Тихон практически был забыт, хотя это был первый после Синода русский патриарх, показавший возможность и пример стойкости русскому духовному сословию, осудивший большевистский террор: «Зажигаются страсти. Вспыхивают мятежи. Создаются новые и новые лагеря» [738]. Последние годы жизни патриарх провел в чекистской тюрьме. Сервильность русского православного клира, затравленного до ужаса, увеличилась в разы, думали в основном о выживании, а не о Боге.
Россия, так или иначе, вписана в парадигму христианской цивилизации и вне христианства, пусть секуляризованного, развиваться цивилизованно не может. Сегодня молодым людям трудно это представить, но Библия в советское время была абсолютно недоступна для чтения, если не хранилась в семейной библиотеке. Но был еще ход, этим ходом я как раз и прошел. Для меня учителями христианства стали русские писатели. Священникам я не доверял, зная их сервильность сталинского периода. Пока в конце семидесятых не познакомился с отцом Александром Менем, человеком абсолютно свободным, интеллектуалом, при этом православным священником. Познакомился я с ним у нашего общего приятеля Льва Турчинского, собравшего самую полную библиотеку русской поэзии начала века.
Владимир Кантор, о. Александр Мень, Лев Турчинский
И тогда, к своему стыду, я впервые услышал о катакомбной церкви, независимой, существовавшей вопреки всем советским жестокостям, ее-то воспитанником и оказался отец Александр. Мы как-то сдвинулись на край стола и проговорили несколько часов. Причем я услышал и его рассказ о юности, о том, что все свои последующие идеи он в семнадцать лет записал в школьную тетрадку.
Тут надо добавить, что (и это естественно, поскольку я лично знал отца Александра) общие рассуждение с необходимостью будут перебиваться личными воспоминаниями.
Надо сказать, эта школьная тетрадка, где, по словам отца Александра, он записал свои основные идеи, а потом всю жизнь просто их развертывал, запала мне в сознание. Он был ровно на десять лет старше меня. А когда тебе тридцать с небольшим, то человек старше на десять лет, особенно уважаемый, воспринимается как тот, кого хочется слушать, и информацию впитывать и переваривать. Я тут же задумался, а есть ли у меня такая тетрадка, где были бы записаны основные идеи моей будущей деятельности? Да были тетрадки с неоконченными повестями и рассказами, мне казалось тогда, что я нашел свое понимание того, как я должен писать, даже термин где-то вычитал и пытался к себе применить, – «субъективная эпопея». То, что я хотел писать. Но отец Александр в голове ворочал почти мирозданием, я же в тот момент считал, что это дело давно прошедших лет, когда жили Соловьёв, Бердяев, Франк, Федотов.
С дочерью Франка мне к тому времени посчастливилось пообщаться, она даже подарила мне первый мюнхенский сборник о нем 1954 г.
Но все это было тогда, все эти попытки философически противопоставить христианство тоталитаризму, а тут вдруг твой современник спокойно рассуждает на таком же уровне, а главное, всерьез, как над делом своей жизни, а не по-студенчески, по-аспирантски.
Не просто пересказывает чьи-то взгляды, а пытается понять структуру мысли своих предшественников и идти дальше. Это поражало, и это придавало энергии самостоятельности. Среди прочего я отцу Александру благодарен за это, за то, что разбудил желание самому, по-своему смотреть на мир, перестать быть духовно маленьким. Это был важный для меня вечер. При этом мы сидели за столом у Льва Турчинского на Сходне, выпивали, закусывали. Лев даже нас сфотографировал – так мы увлеклись беседой.
Владимир Кантор и о. Александр Мень
Но вот что поразительно. Отец Александр был из еврейской семьи, ставшей истинно христианской, то есть это культурный факт, о котором писал Владимир Соловьёв, как о важном моменте в развитии христианства. Но, значит, были смелые, раз ушли в катакомбную церковь. Эта смелость была и в отце Александре, так мне казалось.
Мой покойный друг Володя Кормер в романе «Наследство» описал отца Ивана, служителя катакомбной церкви. Роман этот он раздал нескольким друзьям на случай обыска, чтобы хоть у кого-нибудь этот текст сохранился. С 1975 г. рукопись романа несколько лет лежала у меня дома. В романе, кстати, один из персонажей, отец Владимир, у которого в его маленьком домике при церкви в Новой Деревне висел портрет Владимира Соловьёва, был списан с отца Александра. Уже позже, попав в этот домик, я оценил писательскую точность и зоркость Кормера. Приведу его описание, чтобы не повторять уже написанного: «На столе стояла пишущая машинка, накрытая вышитой салфеткой, полка с книгами (были видны несколько роскошно переплетенных красных томов “Добротолюбия”), проигрыватель, маленький приемник, какие-то бронзовые вещицы, подсвечник, череп, в середине на полке выделялась голова Данте из черного металла или тонированного гипса. На этой же стене, над столом и вокруг, висели большое резное распятие, фотографии и картины в рамочках: два или три портрета Владимира Соловьёва, репродукция с картины Нестерова “Философы”, изображающая Сергия Булгакова еще в пиджаке и плаще и Флоренского в рясе, а также бесчисленные портреты каких-то неизвестных седобородых монахов, старух монахинь и священников. По левую руку от стола в торцовой стене пристройки было окно, задернутое легкими шторками с современным веселеньким абстрактным геометрическим рисунком, и дальше в углу – киот и складной аналой с большою Библией, заложенной широкими лентами. Иконы, в основном старые, без окладов, развешены были также и над окном, и на другой стене, слева, возле стеллажа с книгами. Уставленные ровно, корешок к корешку, книги выдавали библиофильские наклонности хозяина». В те ранние (для меня) годы я знакомился и с отцом Александром, и с героями катакомбной церкви сквозь призму