можно ли еще позволять ему бесчестить собой землю». То есть уровень тоже вполне космический, хотя и с другим знаком, поэтому кричит он отцу: «Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от тебя совсем…» Это прямое отличие от Гамлета, чувствующего себя продолжением отца. Сам облик отца Карамазова вызывает у его сына негативно-уничтожающие чувства: «Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бестыжую насмешку. Личное омерзение чувствую». Не отстает от него и брат Иван в своих «родственных» чувствах, замечая об отце и брате Дмитрии: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!» В конце концов, незаконный сын старика Карамазова Смердяков убивает отца. Но весь роман – о степени вины каждого из братьев в этом отцеубийстве.
Пожалуй, более других русских любомудров задумывавшийся об этой проблеме Николай Фёдоров писал: «Нигде антагонизм молодого с старым не дошел до такой крайности, как у нас» [878]. Отчего так?
3. Отцы и дяди
Посмотрим прежде, как русская классика оценивала старшее поколение, т. е. отцов, еще до Достоевского. Тогда, быть может, мы угадаем причину конфликта.
Вот грибоедовский Чацкий:
Где? укажите нам, отечества отцы,Которых мы должны принять за образцы?
Итак, отцы показывают отсутствие образца и примера, лишая потомков возможности наследовать некий достойный, уважавшийся бы ими образ жизни.
А вот отец пушкинского Онегина:
Долгами жил его отец,Давал три бала ежегодноИ промотался наконец.
А у Лермонтова? Чем богаты дети? «Ошибками отцов и поздним их умом» («Дума»). И в чем предчувствует свою вину перед следующим поколением, «детьми», лирический герой стихотворения, будущий «отец»?..
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,Потомок оскорбит презрительным стихом,Насмешкой горькою обманутого сынаНад промотавшимся отцом.
Мысль одна – отцы промотались и не оставили наследства, потому и не испытывают дети к отцам уважения. Ведь ошибками на самом деле богат не будешь. Скажем, дядя Евгения Онегина наследство имел, а потому и «уважать себя заставил». Кажется, однако, что его отец к такому уважению относился вполне равнодушно; во всяком случае сына он понять «не мог // И земли отдавал в залог». Ответное равнодушие и неуважение вполне объяснимо. Ведь давно уже сказано, что дерево узнается по плодам его.
Впрочем, ситуация не столь безнадежна, как это может показаться из вышеизложенного. Именно потому, что сам Пушкин чувствовал «любовь к отеческим гробам», он оказался способен увидеть отсутствие этой любви в жизни современного ему общества. Надо учесть, что наследство определяется ценностными характеристиками. А как полагал Норберт Винер, простое накопительство, без создания ценностей, означает потерю стоимости наследства – в пределе до его полного обесценения. Сохранение наследства требует его приумножения, которое возможно в том случае, когда существует личность, способная воспринять наследство как стимул к творчеству. Когда, скажем, К. Аксаков в 1848 г. («О Карамзине») объявлял всю отечественную современную ему словесность явлением отвлеченным, «ложным по своей сфере» и «нисколько не народным и не живым», он выступал по сути дела как самый завзятый, все отрицающий нигилист. Ведь существовали уже и Пушкин, и Гоголь, и Жуковский, и Лермонтов, и Тургенев, и Гончаров, и Достоевский – и они не были единичными исключениями, а представляли вершины складывавшегося массива русской литературы, некоего целостного явления – нашего сегодняшнего наследства. Как раз создание новых смыслов и ценностей – философских и художественных – определило вопрошающий взгляд российской словесности на общество, которое еще не усвоило «идею наследования».
Создавать капитал наследства, а потом не транжирить его, работать с ним, постоянно пополнять может только личность свободная и самодеятельная. Но таковые лишь начали возникать после реформ Екатерины II, утвердившей (хотя бы среди дворянства) права частного лица. Обществу, однако, требуется время, чтобы научиться пользоваться этими правами. Сама Екатерина подчас нарушала их. Сохранялись привычки бесправия, которые, то ослабевая, то усиливаясь, досуществовали до сегодняшнего дня. В плане экономическом это означало – промотать, прогулять доставшееся состояние, чтоб не успело отобрать государство, которое и доселе воспринимается как единственный хозяин всей и всяческой собственности. В плане духовном – самодержавный официоз и консервативный национализм требовал ограничить общественные потребности идеалами Московского царства, что заведомо истощало, по сути проматывало богатейшее наследие Древней Руси, бравшее свое начало в общеевропейском античнохристианском прошлом.
Самодеятельная личность вырабатывается трудно, это новый этап антропогенеза. Жить стаей, общиной привычнее, зверинее, проще, ибо нет нужды тогда у особи в собственных духовных усилиях. Появление Жуковского, Пушкина и им подобных значило много, но отнюдь не вело к автоматическому преобразованию нации в сообщество самодеятельных индивидов. Даже в «средневысшем» (определение Достоевского) слое русского дворянства, уже знакомого с правами собственности и наследства, господствовало «гусарское», или «хлебосольное» проматывание состояния (отец Николеньки Иртеньева из «Детства», граф Ростов из «Войны и мира»), определяя тип жизни разоряющихся «дворянских гнезд».
Такое положение дел создает весьма специфическую социально-психологическую и культурную ситуацию.
«Проматывающийся отец» не думает о своих детях, не дает им возможность повзрослеть, подойти к своим отношениям с миром ответственно. Не распоряжаясь наследством, хотя постоянно ожидая его, надеясь на него, дети находятся на положении вечных приживалов, как, к примеру, будущий император Павел при Екатерине II, которая, несмотря на его совершеннолетие, не уступила ему корону. Тем самым он вынужден был оставаться ребенком, недорослем, который мог «жениться», но не имел ни права, ни возможности на действие. Результат – социальное безумие, неадекватность Павла I. Такой же большой, нелепый и неуклюжий недоросль – Пьер (в «Войне и мире»), который не располагает при жизни отца даже правом носить его фамилию, не говоря уж о возможности самостоятельно строить свою жизнь. И только смерть отца, его предсмертное раскаяние превращают просто Пьера в Пьера Безухова, в Петра Кирилловича Безухова, наследника миллионного состояния. Впрочем, раскаявшийся незаконный отец – это тоже вариант «дяди». Случайность усыновления равна бесконечному ожиданию смерти бездетного дяди, который еще неизвестно кому оставит свое имущество.
Итак, наследство приходит сбоку, «от дяди». В том числе и наследство духовное. Ведь отцы, по словам Лермонтова, прошли над миром, «не бросивши векам ни мысли плодовитой, / Ни гением начатого труда». Каждый раз это наследство дети получают не по прямой линии, а сбоку, не от России, а от Запада. «Не поразительно ли, – писал в “Вехах” историк русской мысли М.О. Гершензон, – что история нашей общественной мысли делится не на этапы внутреннего развития, а на периоды господства той или другой иноземной доктрины? Шеллингизм, гегелианство, сенсимонизм, фурьеризм, позитивизм, марксизм, ницшеанство, неокантианство, Мах, Авенариус, анархизм, – что ни этап, то иностранное имя» [879].
Гершензон ставит здесь весьма важную культурологическую проблему, имеющую самое прямое отношение к нашей теме. И