силой идею неограниченного самодержавия. Но именно такой, неограниченной, и должна быть монархическая власть, чтобы быть верховной, – считал Л.А. Тихомиров, в прошлом член ЦК «Народной воли». Очень, кстати, характерно это перерождение бывшего террориста в яростного монархиста, ждавшего и от монархии абсолютного владычества над человеческими судьбами. Не случайно его любимым героем в русской истории был Иван Грозный.
На Западе дворянство, поставившее над собой и монархом идею закона и блага страны, приобрело независимость и личное достоинство, которые защищались преодолевавшим бывший феодальный произвол законом, а стало быть, могли наследоваться. Аналогичный процесс начинался и в России. Скажем, в послепетровский период ушедшее угрюмое и бесправное боярское местничество превратилось в элемент дворянской родословной, стало поводом к развитию дворянской чести, аргументом в пользу сословной и частной независимости. Во всяком случае, Пушкин с гордостью говорил о себе: «Бояр старинных я потомок». Относясь иронически к «дряхлеющим родам», выше ставя свое личное, «мещанское», достоинство, он тем не менее принял это «боярское» наследство. Влияние западной идеи преемственности сказалось в России к концу XVIII века в поисках собственного культурного прошлого: собирание летописей, былин, народных песен и т. п.
Но была в России непривычка к наследству. К его хранению, передаче, получению. Факт, как было показано выше, зафиксированный русской поэзией. Поэтому пришедший с Запада вульгарный материализм оборотился в России нигилизмом, ибо именно нигилизм отвечал у нас мощной многосотлетней почвенной традиции. Традиции жизни без наследства.
Иные русские мыслители видели в таком положении дел преимущество России, показывающее ее молодость, ее предназначение начать новую страницу истории. Нету прошлого, нету наследства – и не надо! Причем многое из прошлого хотелось бы и самим вычеркнуть, чтоб его как бы и не было. На такой позиции вырастало и стояло русское революционерство леворадикального толка, начало которого я вижу в Бакунине и Герцене, писавшем в своем трактате «О развитии революционных идей в России»: «Нелегко Европе… разделаться со своим прошлым; она держится за него наперекор собственным интересам, ибо… в настоящем ее положении есть многое, что ей дорого и что трудно возместить… Мы же более свободны от прошлого, это великое преимущество… Мы свободны от прошлого, ибо прошлое наше пусто, бедно, ограничено. Такие вещи, как московский царизм или петербургское императорство, любить невозможно. Их можно объяснить, можно найти в них зачатки иного будущего, но нужно стремиться избавиться от них как от пеленок… У нас больше надежд, ибо мы только еще начинаем…» [882] (курсив мой. – В.К.). В эти же годы Бакунин объявил «страсть к разрушению» – творчеством, выразив тем самым крайний нигилизм и «проматывающихся отцов», и «детей-отрицателей».
Эти идеи были подхвачены «молодой эмиграцией» конца 60-х – начала 70-х годов (Ткачёв, Нечаев), уже прямо заявившей, что цивилизация, школа, книги, достижения духа – только помеха для революции, но поскольку Россия молода и отстала, она сможет обогнать омещанившийся, обуржуазившийся Запад. Напрасно западный революционер Энгельс иронизировал над этой точкой зрения, заявляя: «Только на известной, даже для наших современных условий очень высокой, ступени развития общественных производительных сил становится возможным поднять производство до такого уровня, чтобы отмена классовых различий стала действительным прогрессом, чтобы она была прочной и не повлекла за собой застоя или даже упадка в общественном способе производства… Человек, способный утверждать, что эту революцию легче провести в такой стране, где хотя нет пролетариата, но зато нет и буржуазии, доказывает лишь то, что ему нужно учиться еще азбуке социализма» [883]. Напрасно Герцен в предсмертных письмах «К старому товарищу» выступил против молодых радикалов, согласившись со своим старым оппонентом Чернышевским, что вне цивилизации право личности утвердить не удастся. А ведь даже в самый революционный свой период он исходил из того, что «нет ничего устойчивого без свободы личности» [884]. Только искал эту свободу в развалинах «старого мира».
Но молодым нигилистам было наплевать на личность и ее свободу, поэтому разрушения они не боялись. Тем более что к концу столетия среди революционеров появился человек, «усвоивший» западные уроки марксизма и сказавший, что в России уже есть и пролетариат, и буржуазия, более того, за короткий промежуток времени – за каких-нибудь двадцать пять лет – Россия достигла высшей точки капитализма – империализма. Хотя ироники твердили, что у нас нет ни труда, ни капитала, но есть зато борьба между ними, нигилистическое слово оказалось сильнее, совпав, как я уже говорил, с мощной почвенной традицией. Так и возникло вполне победоносное тоталитарное движение ХХ века. Как констатировал Федор Степун, «следы бакунинской страсти к разрушению и фашистских теорий Ткачёва и Нечаева можно искать только в программе и тактике большевизма» [885]. Победив, нигилисты-большевики вернулись по сути в допетровское прошлое, скрыв, по словам Бунина,
пучиной окаяннойВеликий и священный Град,Петром и Пушкиным созданный«День памяти Петра»
Большевики воображали себя и убеждали других, что они наследники и продолжатели Петровских преобразований. Но Бунин, один из самых зорких и проницательных людей России, показал, как в «окаянные дни», когда пришла «ужасная пора», предсказанная Пушкиным в «Медном всаднике», град русской цивилизации был затоплен разбушевавшейся стихией отечественного нигилизма.
5. Традиция нигилизма, или Вечная детскость
Петр и Пушкин стали символами возникшей русской цивилизации. Их усилием Россия сызнова приобщалась к европейской традиции наследования. Но ведь была у нас и другая – нигилистическая – традиция. Откуда она взялась? И что она такое есть?
Дело в том, что прошлое никогда не бывает листом чистой бумаги. «Были, – замечал Чернышевский, – уже написаны на этом листе слова… Эти слова не “Запад” и не “Европа”… звуки их совершенно не таковы: европейские языки не имеют таких звуков. Куда французу или англичанину и вообще какому бы то ни было немцу произнести наши Щ и Ы. Это звуки восточных народов, живущих среди широких степей и необозримых тундр» [886]. Но надо сказать, что эти звуки, эти слова – «степь» и «иго» – были написаны поверх вполне европейских слов, прозвучавших когда-то в Новгородско-Киевской Руси. Почему они стерлись?
Каждая культура проходит природно-языческую стадию общинного хозяйствования, где время циклично, имущество принадлежит роду-племени, а потому не возникает даже вопроса о наследовании и преемственности. А цикличность времени предполагает и отсутствие истории. Только с появлением частной собственности, когда из общинно-коллективистского безличного сообщества выделяется индивид, начинается цивилизационный этап культуры, появляется разделение труда и общественное производство. Происходит не только родовая трансляция социальнобиологических навыков, но и трансляция от предков к потомкам личностных смыслов, воплощенных как в материальном, так и в духовном наследстве. Но укорененный в далеком прошлом родовой механизм культуры отвергает новое состояние дел, блокирует возникшее историческое развитие. Этот культурно-родовой механизм способствует влияниям, препятствующим цивилизации.
В России частная собственность