истоки этой проблемы – на самой заре превращения языческой Руси в Русь христианскую. Дело в том, что христианство мы получили из Византии, но не на древнегреческом, а «с помощью дяди», через язык-посредник, через древнеболгарский. А стало быть, в отличие от Западной Европы, получившей на латыни практически все античное наследие, включая и труды первых Отцов Церкви, Русь, находившаяся вроде бы близко к стране Античности и «чистого» христианства, – к Греции, была лишена возможности непосредственного наследования – только через переводы. Но и этот источник скоро иссяк: удельные войны и татары извели русскую книжность, лишь монастыри с трудом хранили «бледные искры византийской образованности» (Пушкин). Но тоже на языке-посреднике. После освобождения от татарского ига первыми о византийском наследстве вспомнили московские цари (Иван III), но и они далее знаков царской власти не шли. Подданные царей жили в блаженном внеисторическом времени и пространстве.
Наконец, раскол и реформы Петра заставили наиболее активную часть общества отнестись к идее наследования осознанно. Но только на рубеже XVIII и XIX веков, усвоив живые европейские языки – главным образом немецкий и французский, Россия сумела вернуть себе вроде бы давно ей положенное античное наследство (лицейский период Пушкина, его анакреонтика и т. п., переводы Гомера Гнедичем и Жуковским). В России наконец зазвучал «умолкнувший звук божественной эллинской речи» (Пушкин). В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь замечал, что благодаря Жуковскому Россия приняла Гомера «как родного». И возлагал надежды на преображение страны под воздействием гомеровской поэмы. Но интересно, что перевод Гомера Жуковский делал по немецкому подстрочнику, т. е. прибегнув к содействию уже «другого дяди», чтобы Россия приобщилась к античному наследству. Отмечу только, что похвалявшиеся чистотой полученного из Византии христианского образования забывали: школа у ромеев основывалась на подробном чтении и изучении гомеровских поэм. И лишь спустя тысячу лет после первых контактов с великой империей Русь получила азы ее школьной программы. Западная же Европа уже много столетий разрабатывала это античное наследие, внося новые смыслы, обогащая его. Поэтому постоянный интерес русских людей к западноевропейским теориям вполне понятен: это и ученичество, и поиски себя: своего утерянного наследства.
На этом пути возникали, разумеется, сложности и взаимонепонимания русских учеников. В «Отцах и детях» Тургенева это показано с поразительной ясностью. Хотя вся критика без устали (начиная с Писарева) твердит, что именно в этом романе впервые зафиксирован надрывный российский конфликт поколений, Тургенев глубже и ироничнее. Его герои, и дети, и родители, только лишь воображают, что находятся друг с другом в конфликте. Аркадий близок и к своему отцу, и даже дяде, роман (в его линии) заканчивается семейным альянсом Кирсановых. Что же касается Базарова, то и этого неукротимого нигилиста обожают его родители, да, похоже, и он их любит. В чем же конфликт? Да в разных установках – социальной и идеологической. Базаров крут с Кирсановыми, ибо он из другой среды: «Мой дед землю пахал», – надменно произносит Евгений Базаров. А идеологическая разность объясняется тем, что в Россию пришли новые немецкие авторитеты, вместо Шеллинга и Гегеля – Бюхнер и другие. Устами героев борются не смыслы разных поколений, а смыслы двух заимствованных идейных концепций. Как замечает Павел Петрович: «Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты». Впрочем, Тургенев не угадал, что разность заимствованных идеологических концепций помножится и на биологический конфликт поколений. И это столкновение будет тем острее, чем крепче вера в новый западноевропейский идеологический концепт, которому придается абсолютный смысл.
4. Взыскующие наследства и нигилисты
Идеи брали на Западе, но переиначивали, переосмысливали их вполне в российском духе. Павел Петрович Кирсанов, дядя, хочет, чтобы наследство переняли от него. Он им обладает, у него есть идеи, которые он сам уже принял у «европейского дяди». Но родной дядя по сравнению с европейским оказывается как бы отцом, наследство которого не то чтобы проблематично или не нужно, но оно заемно, а следовательно, лучше уж и далее заимствовать там, где эти идеи производятся. Так и шло из десятилетия в десятилетие – два по крайней мере века: XVIII и XIX. В XIX веке, правда, наследство появилось, но это было так непривычно, что от него отказывались.
Что же было следствием? С каждой очередной западной концепцией российская духовная жизнь словно бы начиналась заново, почти с нуля. Об этом тяжкие размышления Чаадаева: «Мы же, явившись на свет, как незаконнорожденные дети, лишенные наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из наставлений, вынесенных до нашего существования. Каждому из нас приходится самому искать путей для возобновления связи с нитью, оборванной в родной семье» [880] (курсив мой. – В.К.). Похоже, именно западник Чаадаев выразил умонастроение тех русских мыслителей и поэтов, что тосковали по отеческому наследству. Такая критическая, болезненная, взыскующая тоска, заметил как-то Достоевский, есть показатель высокого духа. Но почему отеческого наследства взыскует – западник? Да потому что Запад для русских явился образцом цивилизации, развивающейся преемственно, от отцов к детям. Этой-то последовательности и не хватало Чаадаеву в России. Замечу, что его духовный воспитанник великий русский поэт Пушкин («наше – все») нашел и обозначил российскую преемственность: от Петра Великого, «кем наша двигнулась земля». Явление Петра осветило историческим светом не только будущее – до Пушкина, но и прошлое. Петр стал точкой отсчета в обе стороны по временной оси координат. С ним пришло в Россию два понятия – «до» и «после», т. е. история.
(курсив мой. – В.К.). Похоже, именно западник Чаадаев выразил умонастроение тех русских мыслителей и поэтов, что тосковали по отеческому наследству. Такая критическая, болезненная, взыскующая тоска, заметил как-то Достоевский, есть показатель высокого духа. Но почему отеческого наследства взыскует – западник? Да потому что Запад для русских явился образцом цивилизации, развивающейся преемственно, от отцов к детям. Этой-то последовательности и не хватало Чаадаеву в России. Замечу, что его духовный воспитанник великий русский поэт Пушкин («наше – все») нашел и обозначил российскую преемственность: от Петра Великого, «кем наша двигнулась земля». Явление Петра осветило историческим светом не только будущее – до Пушкина, но и прошлое. Петр стал точкой отсчета в обе стороны по временной оси координат. С ним пришло в Россию два понятия – «до» и «после», т. е. история.
После Петра самодержавие приобретает характерные черты европейского абсолютизма, что так раздражало русских консерваторов. Как они полагали, «монархия усваивает себе идею абсолютизма только в виде прямого искажения собственного принципа» [881]. Усвоившие себе эту идею европейские монархии были ограничены в своих возможностях «благородным сословием». Это произошло в Западной Европе примерно к эпохе Ивана IV, воплотившего в России с невероятной