14. Из моего рассказа о встрече в лесу с быком, сбежавшим из стада.
15. Это большое преувеличение.
16. У Кати врожденный ДЦП. Теперь у нее семья, ребенок, она счастлива. А Коля до сих пор при нас.
17. Подписано рукой В.Б.
18. Следует маленький схематический рисунок.
Москва, 17.1.1996
Дорогой Владимир Вениаминович!
Ваше последнее письмо — снова мне радость. И прежде всего мне об этом и хочется написать: как радостны все встречи с Вами. И Вы, и Ольга, и мальчики, каждый по отдельности, и все вместе — как только я увижу, оживаю. Может быть, главное в этой радости — ощущение надежности (не того избегания риска, которого Вы не любите), уверенность, что тут это (что это? от чего как-то вымираешь: чем полно наше общество: что грозит все, что мне мило, свести на нет: что противоположно празднику — «Мудрый Эдип, разреши!», я не могу назвать) не грозит. Может быть, это то же, что Вы пишете об отсутствии раскола между нами, однако, помня, что «враг силен» и ничего хорошего обычно не оставляет без попыток вмешаться (а кажется, одно из его имен и этимологизируется как «раскольник»), лучше помалкивать, а то позавидует нашему единству.
Начну с ближайших событий. После нашего Сочельника я утром пошла на службу о. Георгия [1]. Он говорил чудесную проповедь: что с Рождеством, с Воплощением, мы стали слушаться не внешнего закона, а того, что требует самая глубина нашего сердца. Что Бог хранит нас, когда мы храним друг друга. И что это покровительство не так просто, как мирское или языческое, где от сильного зависит слабый и под. А тут весь Петербург, быть может, хранился безумной Ксенией. И это хранение слабейшим сильных — уже в самом Рождестве, в беззащитном младенце, рожденном в хлеву. Так вкратце.
В службе же его нет ничего от о. Димитрия, от его покоя. Наверное, это приходит с опытом. Он показался мне изможденным до крайности, едва на ногах держится, и сам сказал (объясняя, почему не узнал меня сразу), что в этот момент усилием воли удерживал себя в сознании. Страшно за него — но восхищает: он явно решился на все. И отзыв огромный: все тянутся, стараются как-нибудь его потрогать, но никакого кумиротворения в этом нет. Вместо священника-жреца (как у нас привыкли) он показывает собой священника-друга, без «чуда, тайны и авторитета». Вы говорите: Церковь уже никак не стоит сама? Вот на этом она и стоит, и, наверное, иначе не бывало. Остальное в ней держится на этом, как Петербург на Ксении: и официальные решения, и структуры, и богословие в словах. А в основе: «и нет в нем никакого лукавства». Помните из жития Франциска: как Папе приснился сон, что этот неизвестный ему нищий поддерживает накренившееся здание латеранского собора? после чего он и дал разрешение «беднячкам» проповедовать. Другое дело — я согласна с Вами — что Церковь (даже если представлять ее не как собрание высшего клира, как Вы описываете, но в сумме всех членов) давно не говорит, не рисует, не поет. Вера в верующем молчит и самое большое что делает, очищает его высказывания по другим разным поводам от чрезмерной грубости. А ведь это она говорила в зодчестве, живописи, литургической поэзии, богословии: то, что она говорит в этих областях теперь, это, как сказал бы патриарх Афинагор, «благочестивая археология» [2]. В лучшем случае. А то и не археология, а симулякр, и не благочестивая, а перепуганная насмерть. А вера делает и воспринимает, как в отце Димитрии. Не говорят, кажется, не поют и не рисуют давно и две ее сестры [3], и мать их София. Это, наверное, и называют в западном богословии «зимующей Церковью»? А что говорит в том, что можно назвать творческим и что располагается за церковной оградой, за этим зимним кругом и по-своему цветет и плодоносит? Поиск, как Вы пишете? Знание об удаленности от центра, о его необладаемости? Не сама любовь, а любовь к любви, не сама надежда, а надежда на надежду, не вера, а предощущение веры… «Предощущенье света», как в давних стихах Вани Жданова:
И в жилы смертные войдет
Предощущенье света.
Конечно, «расчету и морали» нечего делать в различении, как Вы пишете. Давно я слышала от отца Димитрия, что инструмент, различающий добро и зло, — ум… Ум, — сказал он с неуверенностью, — тупится и перестает рассекать, а острит его, как точильный круг, покаяние. Я тогда уже написала из «Стансов»:
На твой точильный круг, на быстрый шум,
исчезновенье! пусть наложит ум
свой нож тупой…
и очень удивилась совпадению картины (точильщик, из детства: они тогда ходили по улицам с криком: Ко-МУУ ножи-ножницы точить! или стучали в московскую кухню с черной лестницы). Правда, покаяние и исчезновение — не совсем одно, но и недалеко друг от друга.
Про «Занимательную Грецию» я думаю так же, как Вы: представить себе, что такая Греция вдохновляла Гёльдерлина! Или Китса, «Оду греческой вазе». Хорошо было бы написать что-то вроде «Греция после Греции», обо всем, чем она вдохновляла последующие времена и что историки сочтут замутнением, смещением ее образа, — а было его жизнью. Но такая, гаспаровская Греция, наверное, тоже нужна. Как хронология, которой Вы не жертвуете «внутреннему времени», — или я неправа? Вероятно, я компромисснее Вас. Меня скептический подход Гаспарова задевает только в отношении к Мандельштаму («шифровка»). А о Греции я чистосердечно написала М.Л. глубокую благодарность (которой он, как выяснилось, не получил). Прежде я ему говорила, что такого естествознания, на которое он хочет равнять гуманитарную работу, давно уже нет! я это поняла просто по популярным изложениям физических теорий, не говоря уже о «Номогенезе» Л.С. Берга (не приходилось Вам заглядывать? это альтернатива дарвинистской картине эволюции, и такая красивая — в отличие от «борьбы за существование»!). Но М.Л. продолжал настаивать, что, если для меня есть ценностное различие между Блоком и Евтушенко, скажем, то я не филолог: для биолога ведь нет ценностного различия между слоном и клопом.
Про пушкинскую «прямую реальность» не я придумала: он сам неоднократно говорит об этом и в стихотворении «Демон» описал свое искушение: «Он звал прекрасное мечтою etc.» (этот описанный им род демонизма убедительнее лермонтовского). И «демону» своему, цинику, он только и нашел ответить: ну что же, пусть мечта, но «Ах, обмануть меня нетрудно: Я сам обманываться рад». Простой детской доверительностью он, видимо, обладал, только когда писал. Или так: знал, что недоверительность есть, что на слово ему не поверят. И Данте так же. Он постоянно обращается к читателю: «Ты можешь не поверить, но вообрази…» Я думаю, возвращенный рай — не тот же, не первый; возвращенный уже прошел через огонь (а таким огнем можно считать и посредственность, и опыт «прищуривания глаз», которому Вас учили в детстве, а меня и теперь не перестают учить: как чего остерегаться, как не упустить какой-нибудь возможности и т.п.). Да, в стихах, наверное, и в мысли эта доверительность та же, первая… Вы скажете, что я разделяю, как Гаспаров, как структуралисты? может быть. Мне никогда не приходилось освобождаться от структурализма, его настроение всегда мне было далеко, и потому я не боюсь, если что-то мое примут за это. В структуральном анализе мне нравилось то, что он не внушает, а показывает свое понимание, что он исключает внушающее, околдовывающее, жреческое слово, которое я слышу в Лосеве. Речь сакрального строя о том, о чем сакральное слово обыкновенно не говорит (о строении слова, которое Вы так едко разобрали, или о Ренессансе). А «идейную» основу структурализма, что реально, а что нет, я никогда всерьез не принимала. Ни то («расколдованную действительность») ни другое (волшебную) я не назову «вымыслом». В ответ на Буддову «горящую солому», о которой Вы говорили, можно вспомнить, что и по Воскресении язвы остаются, что и они воскресают. И именно их хочет потрогать Фома для полного уверения. Это, помню, Аверинцев заметил на Пастернаковских чтениях, когда все взялись радоваться, что все хорошо, что хорошо кончается: Пастернак с нами, и мы с Пастернаком, и решение о его исключении из СП отменили… Да и было ли то, другое — гонения и т.п.?
Мне очень важно читать Ваши беседы о Поре. Я говорила Вам, что без Ваших вещей можно было бы подумать, что установился мертвый сезон. Если позволите, мне не нравится одно (в лосевской статье особенно, в первой половине): запальчивость. Может, это просто различие темперамента, и моменты едкого «вопрошания» задевают меня даже в Сократе. Может, это мой дефект. Мне всерьез нравятся изречения, которые тебя ни о чем не спрашивают, а тихо забирают в свою изменчивую глубину. Вроде китайского: «для благородного горы и воды — одно». Не противоречит ли это тому, что я только что написала — о внушающем жреческом слове? Я понимаю, что речь не может быть построена из изречений, а их субститут — афоризмы, apte dictum и под. — совсем не люблю. Не хочется, изо всех сил не хочется помнить то, что заведомо делается, чтобы быть запомненным: вроде Володиковой неохоты повторять метры.