Тридцатилетняя война имела страшные хозяйственные, экологические и цивилизационные последствия.
Немецкое земледелие было подорвано: число хозяйств в ряде областей сократилось в 3–4 раза. Прекратили свое существование целые отрасли ремесла. За каждым недородом следовал массовый голод. В хрониках, опубликованных Ламмертом, приводятся ужасающие факты из этого периода о людоедстве, о пожирании крыс, мышей и трупов.
Убийства, голод, эпидемии и, наконец, вызванная войной массовая эмиграция почти вдвое сократили население Германии (в отдельных провинциях, например в Вюртемберге, оно уменьшилось более чем в 8 раз). Немецкие университеты, еще недавно лучшие в Европе, почти прекратили свою деятельность. Повсеместно закрывались церковно-приходские школы. Богатые библиотеки и художественные собрания были либо уничтожены, либо вывезены из страны. Война, наконец, привела к массовой деморализации и росту преступности: убийства и грабежи стали постоянным элементом немецкого быта.
Одним из важнейших проявлений деморализации была растущая иррелигиозность населения. Мы совершенно исказили бы факты, если бы стали утверждать, что суровые события Тридцатилетней войны способствовали критическому расчету с религией и появлению массы убежденных безбожников. Налицо был не атеизм, а безверие и кризис всяких прочных убеждений. Люди отчаялись в божественном милосердии, нимало не приблизившись к реалистичному, а тем более научному взгляду на мироздание.
Насколько упадочная иррелигиозность начала XVII века отличалась от атеизма, убедительно показывает рост суеверий. Период Тридцатилетней войны — время широчайшего распространения ведовства и страха перед ведовством. Разочаровавшиеся в милосердии христианского бога люди искали сверхъестественной поддержки в имморальной магии (у колдунов, астрологов, прорицателей, знахарей), а по временам пытались заигрывать и с самим Сатаной, чтобы «черными мессами» заслужить избавление от бедствий, против которых оказались бессильны набожность и благочестие. /129/ Еще более мрачные формы приняла суеверная реакция на суеверия. Совершенно иррациональное сцепление несчастий, вызванных смутой и войной (нашествия, эпидемии, падеж скота), внушало мысль о существовании некоего оккультного заговора. Германию охватывает настоящая мания «магических вредительств», жертвой которой становятся те же колдуны, прорицатели, знахари а еще чаще — люди, просто подозреваемые в причастности к их злокозненному искусству. На конец XVI первую треть XVII века приходится самая активная фаза так называемой «охоты за ведьмами». Во многих немецких землях число «колдуний» и «колдунов», отправленных в этот период на костер, приближается к числу непосредственных жертв войны[2].
В работе Ф. Шиллера — одного из самых ярких классических историков этого периода — состояние, до которого довела война родину Реформации, описывается в следующих выражениях:
«Пустыни простирались там, где прежде трудились тысячи бодрых и деятельных людей… Сожженные земли, запущенные поля… являли картину страшного разрушения, между тем как их обнищавшие обитатели сами умножали число разбойничьих отрядов, страшными насильями вымещая на своих согражданах то, от чего пострадали сами…
Все основы порядка были расшатаны на протяжении этого длительного потрясения; исчезло уважение к человеческим правам, страх перед законами, чистота нравов; сгинула вера и верность, и лишь одна сила царила под своим железным скипетром. Пышно разрослись под покровом анархии и беззакония все пороки, и люди одичали вместе с пажитями. Никакое положение не удерживало необузданного своеволия, никакое достояние не могло /130/ спасти от нужды или алчности…»[3]. «Бедствия в Германии, — заключает Шиллер, — достигли столь крайнего предела, что миллионы языков молили лишь о мире, и самый невыгодный мир казался уже благодеянием небес»[4].
Ситуация, сложившаяся в Германии в конце XVI — первой половине XVII столетия, в законченной и классической форме воплощала процесс грабительски милитаристского разложения феодализма, который шел во всей Западной Европе и грозил опрокинуть ее в варварство.
Наш замечательный историк Р. Виппер описывал состояние, до которого довел Францию религиозный раскол, в следующих словах, живо напоминающих шиллеровскую характеристику итогов Тридцатилетней войны:
«Дикие военные банды разоряли безжалостно страну. Земледелие было заброшено во многих местах. Мануфактура шелка и сукна, заводы художественной индустрии, стекла и фаянса совсем упали или сократились наполовину. Лучшие типографии Франции закрылись, знаменитая фирма Этьенов, которые сами были выдающимися гуманистами, вынуждена была из-за религиозных преследований перейти в Женеву»[5].
Таково начало 70-х годов XVI века, время печально знаменитой Варфоломеевской ночи. Но и о середине 90-х Виппер повторяет:
«Масса земли была заброшена; города, деревни и фермы лежали в развалинах; население частью разбежалось; всюду составились разбойничьи шайки, в которых участвовали солдаты, оставшиеся без дела после прекращения войны»[6].
Общеевропейское распространение получают и некоторые другие тенденции, зафиксированные Ф. Шиллером в ходе анализа Тридцатилетней войны.
Враждующие вероисповедания, пытающиеся поставить политику себе на службу, сами превращаются в инструмент политики. Широкое распространение получает так называемый «религиозный протеизм», когда вера выбирается по чисто конъюнктурным соображениям и, если требуется, тут же меняется на другую. Еще чаще случается, что искренние, но слепые проявления религиозного рвения расчетливо направляются прожженными политиканами, /131/ то есть выступают в качестве орудия чужого протеизма: фанатики и энтузиасты становятся марионетками циников.
Укротитель Нидерландов, герцог Альба, был, что называется, «цельным в своем мракобесии человеком». В последние минуты жизни он говорил духовнику, что «не чувствует ни малейшего угрызения совести и не сознает за собой ни одной капли крови, пролитой напрасно, потому что казненные им во Фландрии сплошь были еретиками». Контрреформационная последовательность этого согласного с собой палача нимало не мешала, однако, тому, чтобы и испанский двор, и деятели учрежденных им в Нидерландах инквизиционных судов бессовестно наживались на имуществе казненных и, брезгливо порицая тупую католическую ревностность Альбы, подталкивали его к «добыванию все новых доходных жертв». Да и собственные богатства главнокомандующего за время его нидерландского похода существенно возросли: приближенные сделали это так ловко, что ни католические чувства Альбы, ни его «прирожденное бессребреничество» ни разу не были оскорблены.
Было бы грубой ошибкой представлять себе религиозные сражения XVI–XVII веков в качестве столкновения протестантских и католических экстатиков. Подавляющая масса тогдашних «солдат веры» состояла просто из наемных солдат, покупавшихся политическими представителями известных религий. Искренние приверженцы последних чаще всего бежали от войны или оказывались в числе ее разоряемых жертв.
Религиозные убеждения не имели большого влияния на воинственное настроение вельмож. Епископ Труаский покинул свою епархию, чтобы поступить на службу в кавалерию гугенотов под именем князя Мельфи. Во время осады Орлеана в 1563 году он перебежал из одной армии в другую, не вызывая порицаний ни с чьей стороны. Многие из дворян сражались без взаимной ненависти, а после заключения мира сходились при королевском дворе.
Каждый немецкий протестант, по убеждению переправившийся во Францию и вступивший здесь в гугенотскую армию, находил в рядах противостоящих ей католиков минимум десять немецких протестантов, воюющих по найму.
Войска Филиппа II, бесчинствовавшие в Нидерландах, включали большое число ландскнехтов, навербованных /132/ в немецких лютеранских княжествах; в начале 40-х годов XVII века в австрийском войске подвизались десятки офицеров-гугенотов, и т. д.
Этому «конфессиональному беспорядку» особенно способствовали военно-дипломатические интриги. Интересы государства, принявшего на себя роль покровителя известного вероисповедания, ставились выше долга перед единоверцами, проживающими в других государствах. Во время Тридцатилетней войны немецкие протестантские князья находились в тайном союзе с католической Францией, и покровительствуемая ими церковь сквозь пальцы смотрела на притеснения, которым Франция подвергала гугенотов. Ришелье, в свою очередь, с тайной радостью следил за вторжением шведов в католическую Баварию, поскольку видел в Австрии одного из главных противников французского абсолютизма.