когортой приспешников по несокрушимому утесу и внезапно натыкается на эту пустоту, простите, но меня это забавляет: вечные скрижали, священнейшие предметы, реформы, декреты, а потом вот это: клуб дыма, пятно, траченость молью; что вы хотите? настоящий цирковой трюк, это успокаивает.
Он посмотрел на меня – да, это было ужасно, от этого прошибал пот – со своего рода признательностью.
– Написано не по форме, это, возможно, глупость, – сказал я, – но… – Он подбодрил меня движением подбородка. – Почему вы напускаете на себя такой добрый вид? – заикаясь, выдавил я. – Почему хитрите? Вы же знали это с самого начала…
– Что?
– Но…
Я чувствовал, как на меня с яростью урагана накатывает потребность уничтожить эту доброту, раздавить ее, чтобы обнаружить на дне не знаю уж какой осадок жестокости, лицемерия, трусливого презрения. О! до чего это все было подло. Было ясней ясного, что этот обрывок письма обладал такою же ценностью, как и самая добротная юридическая формулировка, что, не послав, я не отменил его, а сделал окончательным, отмел любой ответ, любой возможный отказ со стороны моих начальников и тем самым избрал единственное средство, чтобы действительно освободиться от всех этих историй, насколько это зависело от меня и в той мере, в какой это была моя и только моя работа.
– Возможно, это была мальчишеская выходка, – сказал я, – но, хотя она может мне дорого стоить и я не знаю, почему это стало неизбежным, должен вам повторить: я все тот же мальчишка и, как вы говорите, отныне предоставлю своим сапогам бежать в одиночку.
Я секунду вглядывался в него, его глаза блестели, можно было подумать, что он опрокинул рюмку крепкого напитка.
– Все так, – сказал он, будто мой протест был всего лишь простым отступлением. – Вы серьезный человек, и ваше решение не могло не быть серьезным. В этом-то вся его соль. – Он неожиданно остановился. – К чему вы клоните? То, что вы делаете, противоречит установлениям и обычаям, – подхватил он, начиная говорить все быстрее. – Вы же знаете, что работа строго регламентирована, что всякая смена должности должна получить официальное одобрение и возможна только по весомым причинам или по инициативе контрольных комиссий. Таково общее положение. Что касается сотрудников центральной администрации, они, вне зависимости от занимаемой позиции, подчиняются специальным обязательствам, они одновременно и более, и менее свободны, поскольку их часто командируют на должности вне администрации, но при этом, даже если они проводят там всю свою карьеру, в плане формальной принадлежности, вознаграждения и карьерного роста их оценивают по критериям их первоначального функционала. Впрочем, это не вопрос статуса или контракта. То существование, за которое мы боролись, обязывает нас понимать, что в каждое мгновение мы пребываем либо за работой, либо в перерывах между ней, оно связывает нас с жизнью и, через нашу жизнь, с возлагаемой нами на себя задачей. Вот почему нет, так сказать, никакой разницы между работой и тем, кто ее выполняет: существовать, продолжать существовать – значит с каждым мгновением без остатка отдаваться своему делу. Подобное положение вещей составляет честь и славу нашего государства, поскольку позволяет избежать той постыдной жизни, какою мы, прикованные к работе как к какой-то чуждой деятельности, были бы обречены прозябать, если бы не выражали на глубинном уровне, мельчайшими жизненными перипетиями нашу приверженность работе.
Казалось, что он читает, но читал-то он во мне, из меня извлекал эту безупречную мысль, причем то, что он излагал как бы механически, безразлично, со снисходительностью и легким презрением человека, который говорит единственно ртом, я должен был исторгнуть из недр своей искренности, со все более и более утомительным усилием, с горячечностью того, кому каждое мгновение может изменить слово и у кого нет времени ни в нем усомниться, ни в него поверить.
– Послушайте, – сказал он вдруг уже своим обычным тоном, – в этом мы сходимся: ваше увольнение – не шутка, оно исполнено серьезности, но оно ничего не изменит. Итак, не думаете ли вы, что и для вас, и для меня было бы куда полезнее вернуться к своим привычкам, не тратя время на ребяческие благоглупости:
Дважды два четыре,
У палки два конца,
Кошка на помойке,
Как и мы, не пёс!
– Как я понимаю, все это кажется вам занудством, – с трудом выдавил я. – Утомительно это и для меня.
– Так что, договорились? Откладываем все это в сторону? И вы не будете жалеть, что остановились и не высказали все, что имели сказать по данному поводу? Высказаться… это может быть хорошо, может быть плохо, как взглянуть. Но высказаться наполовину… это подозрительно, это деспотизм. Я часто сталкивался с этим в последнее время, уже после потрясения. Поймите, все это очень и очень серьезно. Речь идет о том, чтобы решительным образом сломать рамки, убрать перегородки, которые отделяют тех, кто управляет, от того, чем они управляют. Ну, вы же знаете, как это происходит: для каждой должности имеется свой представитель администрации; за каждым работником стоит уполномоченный, который собственной персоной воплощает смысл его работы. В принципе, этот уполномоченный тут для того, чтобы обеспечить техническую и моральную помощь, но также, по правде говоря, чтобы контролировать происходящее и как можно лучше его использовать. Все это с грехом пополам работает, у системы есть свои слабости; в конце концов я взялся до основания переделать подобную организацию; я изучаю ценность отдельных сотрудников со стороны, болтая с ними с утра до вечера, я увязаю в сплетнях, стремясь разобраться, есть ли у моих собеседников уши и в то же время доходчивы ли все еще мои слова, не заржавел ли я уже и не созрел ли для того, чтобы меня отправили на свалку. И вот раз за разом я убеждаюсь в странном феномене: я говорю с ними о сущих пустяках – и почему же? Да потому, что это проще всего, потому, что мне не хочется ломать себе голову, пусть будут общедоступные темы; но почти все думают, что я с ними играю, и, охваченные страхом, теряются, сознаются в своей вине, рассказывают фантастические истории. Кстати, – сказал он, – вы часто разбрасываетесь записками вроде той, что я нашел у вас тут на столе? Что вы там написали? «Я добропорядочный гражданин; я изо всех сил служу государству», – так ли это? Само собой, я не имею ничего против. Весьма патриотично и достойно. Но это вас не шокирует? Нет? В конце концов, дело вкуса. И даже кажется вам уместным? Вам не хотелось бы, скорее, написать: «Я не слишком добропорядочный гражданин, я обычно принимаю общественно полезные меры за притеснение, методическую