Ознакомительная версия.
Свидетельств тому много и в письмах, и в стихах Тютчева. В письмах это неоднократные сравнения разлуки с физической ущербностью: «Нет, моя милая кисанька, для меня решительно нет ничего более мучительного, ничего, что глубже противоречило бы моей природе, чем химеры разлуки <…> Всякий раз ты как бы заставляешь меня подвергаться ампутации» (письмо Э. Ф. Тютчевой от 21 мая 1855 года; 166); «Письменное сообщение между мной и тобой <…> заставляет меня испытывать в точности то ощущение, какое присуще одноруким и прочим калекам, воображающим, что у них болит недостающий им член…» (ей же 20 июня 1855 года; 169). В стихотворениях соскальзывание, ускользание обнаруживает себя в многократной и яркой прорисовке моментов увядания, умирания, прощания («Осенний вечер», «Mal’aria», «Как над горячею золой…», «Сижу задумчив и один…», «Обвеян вещею дремотой…», «Она сидела на полу…» и многие, многие другие)[279]. В том же ряду стоят и стихотворения, где миг настоящего как бы увиден из будущего, из другого сознания и где он, следовательно, утрачивает свою первичную воплощенность:
И новое, младое племя
Меж тем на солнце расцвело,
А нас, друзья, и наше время
Давно забвеньем занесло! (I, 18)
Прости… Чрез много, много лет
Ты будешь помнить с содроганьем
Сей край, сей брег с его полуденным сияньем,
Где вечный блеск и долгий цвет,
Где поздних, бледных роз дыханьем
Декабрьский воздух разогрет. (I, 89)
Таким образом, несмотря на уверенность многих современников в том, что Тютчев наслаждался жизнью, ценя настоящее, именно оно в системе представленных выше соотношений минимизируется, и если можно говорить о его высокой значимости для поэта, то единственно в плане ценности ускользающего. Непосредственность переживания сиюминутного вообще, думается, не самая характерная черта лирики Тютчева. Лирическое чувство в любом из временных измерений обретает у него признаки отстраненности, выраженной порой с такой силой, какая проявится в русской поэзии лишь много позже. В этом отношении показательно уникальное для своего времени стихотворение «Бессонница» и особенно его четвертая строфа:
И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак, на краю земли,
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали. (I, 18)[280]
Именно неизбывная отстраненность приводит художника к ощущению если не всеобщей, то многое пронизывающей призрачности. В лекциях тютчевского спецкурса Ю. М. Лотман очень точно заметил, что поэт не ощущал себя живым на 100 %. Знаменательно в этом отношении выражение «как бы живой», отнесенное Тютчевым к себе («Опять стою я над Невой…»). Еще более показательно отодвинутое во времени вперед, в неопределенное будущее, но ощущаемое в настоящем, восприятие себя по аналогии со сценой из Гамлета в виде черепа когда-то знакомого человека, по сути, себя самого, но уже для себя и для всех чужого: «Я вижу, дочь моя, что мое бедное изображение навеяло на тебя грусть и меланхолию, и я невольно подумал о впечатлении, произведенном на Гамлета видом некоего черепа, когда-то хорошо знакомого ему и любимого им… Alas, poor Yorick. Именно так, дочь моя. Читая твое милое письмо, я почти готов был растрогаться над самим собой, но на это у меня недостает душевных сил… Вот что значит окончательно пережить себя…» (письмо Д. Ф. Тютчевой от 13/25 мая 1868 года)[281].
С учетом этого ракурса, думается, следует воспринимать стихотворение «Душа моя Элизиум теней…», а через него такие стихотворения, как «Из края в край, из града в град…», «Еще томлюсь тоской желаний…», «Есть и в моем страдальческом застое…» и многие другие, где тени и призраки, живущие в душе поэта, призываются им, на миг оплотняясь в воспоминаниях, коими поэт тяготится, не в силах, в то же время, отказаться от них.
Воспоминание у Тютчева есть своего рода темпоральная лига на нотах бытия, указывающая на нечленимость времени в триаде прошлое-настоящее-будущее, благодаря чему, скажем, в стихотворении «Я помню время золотое…» уже виртуально присутствует написанное через тридцать с лишним лет стихотворение «К. Б.» («Я встретил вас – и все былое…»), поскольку пролетающая тень жизни («И сладко жизни быстротечной // Над нами пролетала тень») несет в себе обе названные точки бытия[282].
Следовательно, в лирике Тютчева воспоминание двунаправленно, обращено и в прошлое, и в будущее, которые равно, если говорить о пределах личной жизни поэта, населены для него тенями и призраками. Поэтому у Тютчева взаимосоотнесенными являются такие строки, как
О бедный призрак, немощный и смутный,
Забытого, загадочного счастья! (I, 107)
и
Увы, что нашего незнанья
И беспомощней и грустней?
Кто смеет молвить: до свиданья
Чрез бездну двух или трех дней? (I, 158)
«Сумрак воспоминания» у Тютчева, следовательно, эквивалентен в своей призрачности сумраку пророчества, и это может показаться парадоксальным, если вспомнить, с каким жаром поэт говорил о своих исторических предвидениях. Но в этом, думается, и коренится его личная драма, связанная, кроме прочего, с пониманием чужести инобытийного, обитатели которого – духи (и – временно – души, думы, освобожденные сном) – знают все, но либо играют с человеком, либо, говоря на своем иноязыке, лишают его (человека) возможности понимания пророчеств. Тютчева манят тени и призраки как последний след ускользающего бытия, но и отторгают своей зыбкостью. Потому он, фактически, не доверяет ни миру видимому, осязаемому, мыслящему и мыслимому, ибо он призрачен перед инобытием («И, как виденье, внешний мир ушел…»), ни миру инобытийному, сумеречному, хоть в нем и сосредоточены ответы на вопросы бытия. Таким образом, мы не обнаруживаем у Тютчева того, что некоторые исследователи именуют «объективной реальностью», зеркальное отражение коей в сознании поэта порождает, якобы, образ тени[283]. Напротив, как мы видим, наличное бытие у Тютчева лишено объективности и потому населенность мира тенями и призраками делает у него любую точку отсчета – во времени ли, в пространстве физическом или метафизическом – моментом медиумическим, как медиумичен в отношениях с разными измерениями зримо и незримо сущего и сам поэт, всегда пребывающий «на пороге как бы двойного бытия».
«Слово» читателя в творчестве Пушкина 30-х годов // Болдинские чтения. Горький, 1978.
Художественный образ и литературная модель (По произведениям Пушкина 30-х годов) // Болдинские чтения. Горький, 1980.
Слово в скобках в романе «Евгений Онегин» // Болдинские чтения. Горький, 1979.
Мотив пустыни в лирике Пушкина // Сюжет и мотив в контексте традиции. Новосибирск, 1998.
Сюжетная функция границы в трагедии «Борис Годунов» // Пушкин и время: Сб. статей. Томск, 2010.
Карта звездного неба в творчестве Пушкина // Болдинские чтения. Нижний Новгород, 2007.
О смысловых обертонах арзамасского прозвища Пушкина // Пушкинский сборник / Сост. И. Сурат, И. Лощилов. М.: Три Квадрата, 2005.
Тема безумия в произведениях второй болдинской осени (поэма «Медный всадник» и повесть «Пиковая дама») // Пушкинский сборник / Сост. И. Сурат, И. Лощилов. М.: Три Квадрата, 2005.
Еще раз о Томмазо Сгриччи и образе импровизатора в повести «Египетские ночи» // Болдинские чтения. Нижний Новгород, 2008.
Финалы микросюжетов в романе Пушкина «Евгений Онегин» // Поэтика финала: межвузовский сборник научных трудов. Новосибирск: Изд. НГПУ, 2009.
Текст и его границы (к проблеме сверхтекста) // Сверхтексты в русской литературе. Новосибирск: Изд. НГПУ, 2003.
Формирование флорентийского интерпретационного кода в русской поэзии XIX—XX веков // Сверхтексты в русской литературе. Новосибирск: Изд. НГПУ, 2003.
Семиотика границы в «сибирском тексте» русской литературы // Евроазиатский межкультурный диалог: «свое» и «чужое» в национальном самосознании культуры. Томск, 2007.
Семиотика ошибки в «городских» текстах русской литературы // Критика и семиотика. 2003. № 6.
Швейцария в художественной системе Достоевского (к проблеме формирования в русской литературе швейцарского интерпретационного кода) // Дискурсивность и художественность: К 60-летию Валерия Игоревича Тюпы. М., 2005.
Картографические образы в литературе // Материалы к Словарю сюжетов и мотивов русской литературы: Интерпретация текста: Сюжет и мотив. Вып. 4. Новосибирск, 2001. Понятие «занимательность» в русской эстетике и критике первой трети XIX века // Кормановские чтения. Вып. 7. Ижевск, 2008.
Функции курсива в русской прозе XIX века // Литературное произведение как целое и проблемы его анализа. Кемерово, 1979.
Sacra и inferno в художественном пространстве романов Ф. М. Достоевского // Ars interpretandi: Сб. статей к 75-летию проф. Ю. Н. Чумакова. Новосибирск, 1997.
Венецианские мотивы в творчестве Ф. М. Достоевского // Традиция и литературный процесс: К 60-летию Е. К. Ромодановской. Новосибирск, 1999.
Ознакомительная версия.