Ознакомительная версия.
Глава 4
Евреи и три Земли Обетованные
У старинушки три сына: Старший умный был детина, Средний сын и так и сяк, Младший вовсе был дурак.
П. П. Ершов, «Конек-Горбунок»
У Тевье-молочника было пять дочерей. (В одном месте он говорит о семи, в другом о шести, но мы знакомы только с пятью, так что пусть будет пять.) Цейтл отвергла богатого жениха и вышла замуж за портного, который умер от чахотки. Годл последовала за мужем-революционером в сибирскую ссылку. Шпринца утопилась из-за несчастной любви. Бейлка вышла за подрядчика-мошенника и уехала с ним в Америку. Хава сбежала с неевреем-самоучкой («вторым Горьким»), была оплакана отцом, как умершая, но в конце книги вернулась, раскаявшись. История Хавы не очень убедительна (те, которые уходили от отцов к Горькому, редко возвращались домой), но и не вполне невероятна, поскольку многие еврейские националисты (включая таких гигантов сионизма, как Бер Ворохов, Владимир Жаботинский и Элиезер Бен-Иегуда), начинали как социалисты-интернационалисты и страстные поклонники русской литературы. Большинство из них не вернулись к Тевье и его Богу так, как это сделала Хава, — они отвергали «культуру диаспоры» с еще большим негодованием, чем их большевистские двойники и двоюродные братья, — но они вернулись к идее еврейской избранности, которую Тевье без труда признал бы как свою собственную. (И, разумеется, чем с большей готовностью Тевье признал бы ее как свою собственную, тем с большим негодованием отвергли бы они его культуру диаспоры.) Поэтому вполне можно предположить, что возвращение Хавы домой символизирует ее эмиграцию в Палестину, а не маловероятный ее приезд в опустевший дом отца в день его переезда из одной ссылки в другую.
О сионистке Хаве и американке Бейлке, олицетворяющих два успешных решения проблемы европейских евреев, написано очень много. Еще больше написано о непритязательной Цейтл, которая — предположим — осталась в своем украинском местечке, чтобы быть забытой эмигрантами и их историками, избитой людьми Петлюры и Шкуро, перекованной большевиками (с помощью ее собственных детей), убитой — анонимно — нацистами и оплаканной — тоже анонимно — в литературе и ритуале холокоста. Иначе говоря, о жизни Цейтл написано относительно немного, зато очень много написано о ее смерти — и о роли, которую ее смерть сыграла в жизни детей Хавы и Бейлки.
А как же Годл? Годл могла удостоиться почетного места в истории СССР как «участница революционного движения» или, если она вовремя сделала правильный выбор, как «старая большевичка». Могла быть упомянута в истории европейского социализма как член русской его ветви. Могла оставить след в истории Сибири, как выдающаяся просветительница или этнограф. Но никогда не попала бы она в каноническую историю евреев XX века — на том основании, что большевичка (если предположить, что она, как и многие другие, стала таковой) не может быть еврейкой, поскольку большевики были против еврейства (и поскольку «жидо-большевизм» был нацистской формулой). Внуки Годл — светские, обрусевшие и устремившиеся в Соединенные Штаты или Израиль, — принадлежат еврейской истории; сама Годл не принадлежит.
Очевидно, однако, что внуки Годл не попали бы в еврейскую историю, если бы Годл не была дочерью Тевье — дочерью, которой он больше всего гордился. Марксистка, посвятившая себя делу пролетариата и вышедшая замуж за «члена рода человеческого», она, вероятно, никогда не вернулась бы в Бойберик или Касрилевку, никогда не подвергла бы своих сыновей обрезанию, никогда не говорила бы на идише ни с одним из своих детей (или даже с мужем, Перчиком) и никогда не зажгла бы свечей за субботним столом. Но она навсегда осталась бы членом семьи — даже после того, как переименовала себя в Елену Владимировну. «Если бы вы знали, что это за Годл! — говорит Тевье после ее отъезда. Если бы вы знали!.. Вот она у меня где... глубоко-глубоко...» И конечно, Перчик, сын местного папиросника и «сын божий» по собственному убеждению, был единственным зятем, в котором Тевье не чаял души, которого признавал себе равным и с которым любил «перекинуться еврейским словом». «И можно сказать, что все мы его полюбили, как родного, потому что по натуре он, надо вам знать, и в самом деле славный паренек, без хитростей; мое — твое, твое — мое, душа нараспашку...» С точки зрения Тевье, обращение в коммунистическую веру не было настоящим обращением. Отказ от иудаизма ради христианства был вероотступничеством; отказ от иудаизма ради «рода человеческого» — семейным делом. Но разве христианство не началось как отказ от иудаизма ради рода человеческого? Разве оно не началось как семейное дело? Тевье не любил думать об этом...
В XX веке было не две великих еврейских миграции — их было три. Большинство евреев, оставшихся в революционной России, не остались у себя дома: они переехали в Киев, Харьков, Ленинград и Москву и продвинулись вверх по советской общественной лестнице. Евреи по рождению и, возможно, по воспитанию, они были русскими по культурной принадлежности и — многие из них — советскими по идеологической склонности. Коммунизм не был исключительно или даже преимущественно еврейской религией, но из всех еврейских религий первой половины XX века он был самой важной: более динамичной, чем иудаизм, более популярной, чем сионизм, и гораздо более жизнеспособной, чем либерализм (который постоянно нуждается в чужеродных вливаниях, чтобы стать чем-то большим, чем доктрина). Были, разумеется, и другие пункты назначения, но они были вариациями на старые темы (статус меньшинства в чужом национальном государстве), а не окончательным еврейским решением еврейской проблемы.
Современный мир основан на экономике капитализма и культе профессионализма. Капитализм и профессионализм были сформированы и организованы с помощью национализма. Капитализму, профессионализму и национализму противостоял социализм, претендовавший на роль их наследника и могильщика. Евреи, традиционные меркурианцы Европы, заметно преуспели в ключевых сферах современной жизни и оказались вдвойне уязвимы: как глобальные капиталисты, профессионалы и социалисты, они были чужаками по определению; как жрецы культурного наследия других племен, они казались опасными самозванцами. Дважды меркурианцы, они стали незваными гостями в Европе, которая была тем более рьяно аполлонийской, что стала меркурианской так недавно и так неполно.
Но не одной Европой жив современный человек. В начале XX века у евреев было три возможных выбора — и три пункта назначения, — которые воплощали три разных варианта современной жизни: один относительно знакомый, но быстро развивавшийся, и два совсем новых.
Соединенные Штаты олицетворяли неприкрытое меркурианство, неплеменную государственность и неоспоримый суверенитет капитализма и профессионализма. Они представляли собой — по крайней мере, риторически — коллекцию «homines rationalistici artificiales»: нацию посторонних, скрепленную общим культом чуждости (индивидуализм) и безродности (иммиграция). Они были единственным современным государством (не считая других колоний европейских поселенцев, ни одна из которых не обладала канонической мощью и глобальным размахом Соединенных Штатов), в котором еврей мог быть одновременно евреем и гражданином. «Америка» предлагала полноправное членство без полной ассимиляции. Более того, она, при ближайшем рассмотрении, требовала членства в субнациональной этнорелигиозной общине в качестве условия членства в общенациональной политической нации. Либерализм, в отличие от национализма и коммунизма, не был религией и не мог предложить ни теорию мирового зла, ни гарантию бессмертия. Он неизменно сопровождался — особенно в Соединенных Штатах, которые ближе всех подошли к официальному культу либерализма — другой, более основательной верой (тем более основательной, что она была «отделена от государства»). Роль такого рода духовных подпорок могла играть традиционная религия, племенная этничность или религия и этничность одновременно (сливавшиеся, в случае евреев, в одно гармоничное целое). Как бы там ни было, еврей мог стать американцем, подписавшись под определенным, внешне религиозным, определением еврейства. Как писал в апреле 1911 года в Нью-Йорке Абрахам Кахан, который когда-то был «членом рода человеческого» в силу своей принадлежности к русской интеллигенции, вчера вечером во многих культурных, прогрессивных еврейских семьях люди сели за пасхальный седер. Если бы двадцать лет назад нам сказали, что еврею-социалисту интересны подобного рода религиозные праздники, мы назвали бы его лицемером. Однако сегодня это кажется вполне естественным.
Двадцать лет назад свободомыслящему человеку не полагалось проявлять какой бы то ни было интерес к еврейскому народу, а ныне — пожалуйста!
Ознакомительная версия.