Ознакомительная версия.
По Пастернаку: “У старших на это свои есть резоны. / Бесспорно, бесспорно смешон твой резон” (I, 112). Ср. у Маяковского: “Обутые в гетры / ходят резон д’ етры”. Это то, что сам поэт называл “невозможным волапюком”.
Наша задача – приблизиться к этому специфическому понятию юмора Маяковского. Полностью приведем четвертое стихотворение “Несколько слов обо мне самом”:
Я люблю смотреть, как умирают дети.
Вы прибоя смеха мглистый вал заметили
за тоски хоботом?
А я –
в читальне улиц –
так часто перелистывал гроба том.
Полночь
промокшими пальцами щупала
меня
и забитый забор,
и с каплями ливня на лысине купола
скакал сумасшедший собор.
Я вижу, Христос из иконы бежал,
хитона оветренный край
целовала, плача, слякоть.
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть:
“Солнце!
Отец мой!
Сжалься хоть ты и не мучай!
Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.
Это душа моя
клочьями порванной тучи
в выжженном небе
на ржавом кресте колокольни!
Время!
Хоть ты, хромой богомаз,
лик намалюй мой
в божницу уродца века!
Я одинок, как последний глаз
у идущего к слепым человека!”
(I, 48-49)
Кощунственные слова предъявляются Отцу небесному. Это он – “отец искусного мученья” (Хлебников) – любит смотреть, как умирают дети. Первая строка – из уст Творца. Противительное “а я…” свидетельствует о том, что это не тот, кто признается в циничной любви к умирающим детям: “Я люблю смотреть, как умирают дети ‹…› А я ‹…› как последний глаз у идущего к слепым человека!”. На месте сбежавшего из иконы Христа, время намалюет его жертвенный образ: “И когда мой лоб ‹…› окровавит гаснущая рама…” (I, 47) [я окажусь] “в выжженном небе на ржавом кресте”. Что происходит? Отказ от Бога сопровождается обращением к другому небесному Отцу, вся надежда только на него: “Солнце! Отец мой! Сжалься хоть ты и не мучай!”. Солнце, похоже, не мучает. Мучение и смерть исходят из другой испытующей и карающей десницы. Стихотворение переполнено христианскими символами – икона, хитон, собор, крест, лик, божница, богомаз. Происходит язычески-парадоксальное причащение Святых Тайн – тела и крови Христовой, вина и хлеба (“неба распухшего мякоть”, “пролитая кровь”). Как и пушкинский Пророк, герой Маяковского – на перепутьи. Но с этого перепутья Маяковский уходит вооруженный не только божественным глаголом, но и… смехом, впрочем, тоже пушкинского происхождения. На одном из вечеров в Политехническом, когда Маяковского спросили “Как ваша настоящая фамилия?”, он ответил: “Сказать? Пушкин!!!”. В центре беседы Маяковского с Пушкиным в “Юбилейном” с восклицательным знаком стоит слово “Смех!”. “Слава смеху! Смерть заботе!”, – провозгласил еще Хлебников (I, 149). Арион может быть вынесен на берег и спасен только “прибоем смеха”. Ветхозаветного героя – прообраз Христа, – которого Господь потребовал принести в жертву во испытание силы веры и лишь в последний момент отвел кинжал от головы единственного сына Авраама, звали Исаак, что означает “Смех”. Маяковский убежден, что цена ветхозаветной верности Творцу непомерно велика:
Он – бог,
а кричит о жестокой расплате, ‹…›
Бросьте его! (I, 156)
Он – бог,
а кричит о жестокой расплате, ‹…›
Бросьте его!
(I, 156)
В богоборческой схватке поэт направляет жестокое орудие Творца против него самого. Хлебников:
Всегда жестокий и печальный,
Широкой бритвой горло нежь! –
Из всей небесной готовальни
Ты взял восстания мятеж,
И он падет на наковальню
Под молот – божеский чертеж!
(I, 192)
Имя Исаака проступает в описании собора (Исаакиевского?): “…И с каплями ливня на лысине купола / скакал сумасшедший собор”. Сумасшедший, как Василий Блаженный, собор скачет по-хлебниковски, как конь, как рысак (“рысак прошуршит в сетчатой тунике” – I, 54). Взамен бессмысленного жертвоприношения предлагается “гладить кошек”, потому что это смешно. Христос, “жених невиданный” убегает из иконы, как… Подколесин. В этом невозможном тождестве Спасителя и гоголевского персонажа, спасовавшего перед женитьбой, – открывается “Я” Маяковского. Смерть побеждается смехом – об этом “Несколько слов обо мне самом”. Полночь ощупывает лицо нового Мессии и находит разбитый нос. “Кричу кирпичу”: кирпа – “кирпатый, курносый”. В 1928 году свой сборник “новых стихов” Маяковский назовет кратко – “Но.С”.
Как заправский антрепренер, Маяковский отметает и Бога, и Авраама как негодных актеров на роль Отца – одного из-за кровожадности, другого из-за покорности. Поэт – “крикогубый Заратустра”, совмещает трагические черты Христа и комическую сущность Исаака:
И вижу – в тебе на кресте из смеха
распят замученный крик.
(I, 156)
Это непокорный Исаак, бунтующий смех:
Сейчас родила старуха-время
огромный
криворотый мятеж!
Смех!
(I, 162-163)
Мятежный смех схож с обездоленным героем Виктора Гюго – “человеком, который смеется”. Трагедия – это мир, из которого украден смех. Куда-то дет! Как говорил Ницше, в слове всегда больше, чем сказано. “Дет” – ядро живых значений, а не закон, объединяющий энное число вариативно равных терминов. Маяковский не унимается:
Это я
попал пальцем в небо,
доказал:
он – вор!
(I, 172)
В своем поэтическом юродстве он инверсирует смысл фразеологизма “попасть пальцем в небо”, и у него это означает не промазать, а попасть в уязвимую мишень божественного всемогущества и пресловутого милосердия. Т-вор-ец – вор, таков вердикт Маяковского. Кровожадная угроза: “Я тебя, пропахшего ладаном раскрою отсюда до Аляски” означает не только богоубийство, но и анатомическое исследование трупа, пропахшего ладаном поминок. Мандельштам называл это “анатомическим любострастием” (“Ведь убийца – немножечко анатом” – III, 250). Но важнее, что этим вспарыванием живота герой раскроет – обнаружит и покажет – воровские деяния Бога Отца. Спасение этого мира доверено Поэту, который остался на корме “глагольных окончаний” – “ют” и бьет в набат последнего часа:
Я – поэт,
я разницу стер
между лицами своих и чужих.
В гное моргов искал сестер.
Целовал узорно больных.
А сегодня
на желтый костер,
спрятав глубже слезы морей,
я взведу и стыд сестер
и морщины седых матерей!
На тарелках зализанных зал
будем жрать тебя, мясо, век!
(I, 159)
В “Мы” (1913) Маяковский уже защищал мать-Землю, всходящую на костер:
Стынь, злоба!
На костер разожженных созвездий
взвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.
(I, 53)
Хвастовство футуристического бедуина возведено здесь в ранг бесстрашия, ибо английское “дредноут” буквально значит “бесстрашный”. Мать-Земля не должна взойти на костер, подобно жене Газдрубала. Категорический отпор новый поэт дает старому – Бальмонту, оспаривая его “Гимн Солнцу”:
В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен.
Но гордая супруга Газдрубала
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала:
“Еще теперь я победить могу!”
И окружив себя людьми, конями,
Как на престол, взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф – несбывшийся позор.
Газдрубал – карфагенский полководец, потерпевший поражение в бою с римлянами и умолявший Сципиона о помиловании, тогда как жена его, не желая сдаваться на милость победителя, вместе с детьми бросилась в пламя костра. Именем “Газдрубал” Маяковский обрубает хвосты у комет, варварски разделываясь с любыми поэтическими предшественниками.
На платах-тарелках предлагается отведать мясо самого поглотителя Хроноса (мясо, беф, boeuf – палиндромически-оборотная сторона солнечного Феба). Сделаем шаг назад. Пыточные вопросы футуристической тоски преображаются юмором в пищу поэзии. “Корма” дает каламбурное развитие темы кормления. Это было освоено еще Анненским: “Где б ты ни стал на корабле, / У мачты иль кормила, / Всегда служи своей земле: / Она тебя вскормила” . В стихотворении Маяковского “Издевательства” (1916):
Павлиньим хвостом распущу фантазию в пестром цикле,
душу во власть отдам рифм неожиданных рою.
Хочется вновь услыхать, как с газетных столбцов зацыкали
те,
кто у дуба, кормящего их,
корни рылами роют.
(I, 109)
Куда исчезает ют, корма цветистого рифменного слова? Пожирается в газетных издевательствах. Лирика кормит критику, которая подрывает сами основы полноценного существования литературы. Но издевательский смех поэта ярче, пестрее злобного цыканья. Описание флоры и фауны в “Издевательствах” содержит слова и части слов, наработанные в маринистических стихах Маяковского. Прежде всего – “корма”, которая каламбурно оборачивается “кормом”, “кормлением”: “кто у дуба, кормящего их, корни рылами роют”. Поэт и в этой басенной аллегории остается на корме поэтического корабля. Он – роящийся корень, конец; критика со свиным рылом – роющий нос, начало.
Ознакомительная версия.