Ознакомительная версия.
Таким образом, в разных уровневых срезах перед нами развертывается кольцевая композиция, заключающая в себе троекратные повторения двучленных контрастов с нарастающим преодолением и переходом антитез в объединение-общение противоположностей, их не снимающее, но переводящее в «новую среду», в новую сферу бытия. В композиционном целом одновременно проясняются и масштабы беды, разрывающей, разделяющей людей даже в смерти, и энергия творческого преодоления этого разрыва созданием стихотворения, где чуждые миры оказываются обращенными друг к другу.
Что именно выстраивает здесь поэт, вполне можно в данном случае отчетливо услышать. От эпиграфа через весь текст стихотворения проходят повторы звукового комплекса «ст» и в меньшей мере звуков "м", "о". Это, конечно же, лейтмотивный повтор, соотнесенный прежде всего с вынесенным в эпиграф словом «мост». (Приведу наиболее характерные в этом отношении начальные и заключительные строки стихотворения:
День истлел. Переселилось Слово в желтую звезду. Нет, ни с кем я не простилась У погоста, на мосту… Лишь посмертные кручины, Да бессмертные грехи… Господи, твои ль подобья Дождались такой беды.)
В поэтическом целом лирического произведения Инны Лиснянской и осуществляется то состояние сознания, наглядным образом которого становится именно мост – столько же между разными мирами, сколько и между разными четырехстопными хореями и между разными жанрами: духовной одой и бытовой песней, – только во взаимообращенности друг к другу этих, казалось бы, совсем разных содержаний такой поэтический мост и можно построить.
Масштаб того, что соединяет в себе и собою этот мост, отчетливо задает кольцевая композиционная связь начала и конца произведения:
День истлел. Переселилось
Слово в желтую звезду…
Господи, твои ль подобья
Дождались такой беды?
Реалии конкретных переделкинских мест и российских социально-исторических событий вводятся в библейский контекст священной истории: рождения – смерти – воскресения. Стихотворение – мост между поэзией и действительностью, между небом и землей, между жизнью и смертью, мост прощения, мост памяти, мост любви.
Проблема специфики ритма художественной прозы
В 1972 году я обратился к ряду писателей-прозаиков и переводчиков со следующими вопросами:
"1. Как Вы относитесь к понятию «ритм художественной прозы»? Проявляется ли ритм только в некоторых отрывках так называемой «ритмической прозы» (например, «Чуден Днепр при тихой погоде…» Гоголя), или же ритм присущ всей художественной прозе? Отличается ли в этом смысле художественная проза от научной, публицистической, деловой и т. д.?
2. Важна ли для Вас проблема ритмического строения собственных прозаических произведений? Осознается ли ритм прозы в процессе творческой деятельности, если осознается, то на каких этапах творческого развития?
3. Связан ли, по Вашему мнению, ритм с сюжетом, композицией, системой характеров прозаического произведения?" 1 .
Почти все откликнувшиеся на анкету единодушно утверждали, что ритм художественной прозы существует, что он играет очень значительную роль в творческом процессе, что проблема эта важна и интересна для писателей. Многие высказывания такого рода будут приведены впоследствии. Но начать этот раздел книги мне хотелось бы с переписки, возникшей по поводу одного из самых интересных и вместе с тем самых нетипичных ответов – нетипичных и потому, что он отрицательный, и потому, что принадлежит не прозаику, а поэту и переводчику П. Г. Антокольскому.
Антокольский. Разница между поэзией и прозой сравнима с разницей между алгеброй и арифметикой. Поэзия утверждает: х + у = z. Проза отвечает: 5 + 7 = 12. Проза конкретнее в каждом отдельном случае, взятом в его характерности и особости – социальной, психологической, любой другой. Поэзия ищет и находит общие закономерности и взаимоотношения. Проза многословна и обязана быть многословной: у прозаика много дела на белом свете – все рассказать, показать, досказать. По самой природе прозаик – популяризатор.
Зато поэт владеет такой взрывчаткой, какой не выдержит никакая проза. Зато у поэта нет такой громоздкой аппаратуры, как у прозаика. С первого же приступа к работе поэт стремится сжать и сгустить свое слово до последнего мыслимого предела. За этой сжатостью подразумеваются сознательно опущенные ряды значений, обертоны и оттенки, синонимы и омонимы.
Так возникает в поэзии интеграл: «Гамлет» – «Медный всадник» – «Двенадцать». Это перечисление можно и продлить, но в этом нет нужды. Важно одно: слову возвращена его прародина – метафора. Она до времени запечатана и остается неузнанной, нераскрытой, «волшебной». Стоит подставить под нее любой х (икс) или у (игрек), и метафора будет убита.
Наконец, самое главное. Среди общих закономерностей, обступающих поэта, существует одна, которая и решает его дело, – ритм как предпосылка и первооснова мышления и поэтического познания мира. Ритм и противополагает поэзию прозе, равно как противостоят друг другу поэтическое и прозаическое мышление и познание мира.
В свете этих предпосылок можно обратиться и к роли ритма в прозе. Очевидно, речь идет о прозе русской. Оговорка необходимая, ибо каждый язык в этом отношении своеобразен и, соответственно, ритм у каждого свой. В русском языке речь может и должна идти о ритме тоническом, т. е. о чередовании слогов ударных и неударных. Ведь даже в раскованном стихе Маяковского, рядом с ним, непременно ощущается тоника, пускай и нарушаемая. В ином случае ритм неуловим для русского стиха.
Вот отчего хрестоматийный отрывок из Гоголя «Чуден Днепр при тихой погоде…», обычно приводимый как пример ритмической прозы, решительно никакого отношения к ритму не имеет. Скорей уж надо указать на знаменитое лирическое отступление в конце первого тома «Мертвых душ»: "О Русь, не так ли и ты, что бойкая необгонимая тройка… " Прислушайтесь: «Гремит и становится ветром разорванный воздух» – ведь это явный амфибрахий! Гоголевская ритмика связана с патетическим его одушевлением: Гоголь непроизвольно потянулся к ритму.
Но в русской прозе есть пример и сознательно проводимой ритмизации прозы, пример единственный в своем роде и оттого поучительный. Я имею в виду Андрея Белого, и особенно его роман «Петербург», – то явный амфибрахий, вольно чередующийся с дактилем и анапестом. Любопытно, что Гладков в первом варианте «Цемента» пошел по следам Андрея Белого, но в дальнейшей работе над романом отказался от такого соревнования.
Относительно «свободного стиха» надо оговориться. Когда речь идет о свободе, уместно спросить: свобода от чего? Если это свобода от ритма, то никакого «стиха» и в помине нет. Это проза, бесполезно разрубленная на строки.
Сложно обстоит дело с ритмом в синтаксическом строе прозы. Особенно если речь идет о долгих периодах. Случается, что такой период приобретает ритмический характер, особенно если отдельные звенья его коды примерно равновелики.
С другой стороны, нарочито короткие, рубленые фразы в прозе Гюго тоже иной раз построены ритмически. Но это ощутимо больше в подлиннике, ибо у французов стихосложение силлабическое, т. е. по счету слогов, и только.
Нельзя путать интонацию и ритм. Речь автора и его персонажей отличается интонационно, а не ритмически.
Прозу может приблизить к поэзии не только ритм, но и метафора. Пример такой густо населенной метафорами прозы – знаменитый «Зверинец» Велимира Хлебникова, – казалось бы, это явная проза, никак не ритмизированная, но такая проза ближе к поэзии, чем иная случайно ритмическая.
Очень поучителен пример Пушкина в его прозе. Как тщательно отгораживал он свою сжатую, строгую, суховатую и твердую прозу от всех признаков поэтизма, в том числе и от ритма. Для поэта это естественно и неизбежно: переходя к прозе, он как бы меняет коня. Он ищет и находит другой способ передвижения в пространстве и времени…
Гиршман. Вами проведенная граница между поэзией и прозой, по-моему, в гораздо большей степени отграничивает всю подлинно художественную литературу от нехудожественной. Конечно, соотношения общего и конкретного или, говоря словами Льва Толстого, «генерализации» и «мелочности» различны в разных видах и формах литературы художественной, но все же вся она в сфере «алгебры», а не «арифметики». И символико-метафо-рический смысл присущ художественному слову вообще, и интеграл возникает в художественной прозе, как и в поэзии. Не случайно же рядом с Гамлетом, стоящим у Вас в качестве первого примера поэтического интеграла, вот уже столько веков идет Дон-Кихот с не меньшим масштабом обобщения в художественной прозе.
Вы правы: проза детальнее и конкретнее. Но означает ли это, что она менее глубока в обобщениях? Не показал ли, например, Лев Толстой, что растущая «мелочность» оказывается необходимой для до тех пор небывалой «интегральности»? Другое дело – поэзия непосредственнее и первичнее выражает обобщенно-символическую суть искусства. Проза учится у поэзии и, как Вы справедливо пишете, «отгораживаясь» от нее, вместе с тем всегда стремится удерживать в глубине своей ее интегрирующую суть. Но ведь наступает такой момент – по крайней мере, в русской литературе, – когда именно проза оказывается преимущественным носителем столь дорогого для Вас художественного интеграла. Разве Достоевский, Толстой и Чехов – это не высшая «алгебра» второй половины XIX века? И разве не оказала эта могущественная проза влияния на Блока и на его «Двенадцать», которые фигурируют у Вас как еще один пример поэтического интеграла? По-моему, безусловно оказала, и не только на Блока, но и на Маяковского, и на Ахматову, да и на Вашу поэзию, мне кажется, тоже. Но в чем я с Вами, безусловно, согласен (и это просто одна из самых дорогих для меня мыслей) – это в утверждении связи ритма с первоосновой художественного мышления и его интегрирующей сутью. И, никак не желая отдать художественную прозу «арифметике», я очень хочу показать, что и в ней есть специфический, отличный от стихового ритм, запечатляющий глубинные процессы движения жизни – того всеобъемлющего движения, которым наполняется и которое с сосредоточенной чуткостью отражает в себе творческая индивидуальность художника.
Ознакомительная версия.