чумы? Мне-то было видно, что слово «эпидемия», оказавшись из-за лавины вызванных им последствий здесь как бы выхолощенным, уже не могло пересечь границы в этой форме или оказаться столь же злокачественным где-то еще, но если верно, что теперь, вступая в новое для себя время, преодолев сотни или тысячи лет, оно вошло в соприкосновение с чистой вотчиной закона, что оно стремилось заразить его и парализовать, то проявлялось оно и пыталось победить как дух беззакония. В знаках этого преображения не было недостатка. Когда люди, движимые более ужасным, нежели ощущение несправедливости, – это я признавал – чувством, ослепнув к повсеместной доброжелательности государства, бесстыдно бросаются в глубины истории, запускаемые ими события без труда затрагивают разные уровни и к тому же, при всей своей грубости, позволяют упредить себя своему смыслу, блуждают как мифы перед химерическим взглядом того, кто с самого начала их понял, пережил и вновь постоянно переживает. Но ни Буккс, ни люди из созданного им Комитета, казалось, не осознавали безумность условий, в которых им предстояло действовать и жить. Я так ему и сказал, я не переставал ему об этом писать, писал снова и снова:
«Вы пошли по ложному пути, вы боретесь с этим режимом, как будто он подобен другим. Возможно, он и похож на них, но к тому же он совсем иной. Он так глубоко проник в общество, что уже не может от него отделиться, он состоит не только из политической организации, социальной системы: люди, вещи и, как гласят пословицы, небо и земля суть закон, они подчиняются государству, поскольку они и есть государство. Вы нападаете на его уполномоченных, на общественных деятелей, но могли бы с таким же успехом нападать на все население, на все дома и даже на этот стол, этот лист бумаги. Вы знаете, что вам придется напасть на самого себя. Нет ни одной пылинки, которую бы вам не пришлось воспринять как препятствие. Против вас все в заговоре с тем, что вы хотите ниспровергнуть».
Но что отвечал мне он на эти предостережения? Иногда в самых общих чертах:
«Какова наша цель? Не ищите ее, она слишком проста. Я сочту свою задачу почти выполненной, когда мы поставим под свою власть правительственные органы. Если бы я хоть на миг принял вашу точку зрения, то оказался бы навсегда заточен в мире, из которого стремлюсь выйти».
Иногда более обеспокоенно:
«Послушайте, я не фантазер. Я потратил годы на наблюдение за этим обществом, никто не знает лучше меня его силу, я много анализировал, вникал в его историю. Я принимаю в расчет все истины. Были потрясения и до меня. Хотя все они ни к чему не привели, даже когда успех уже вознес их до спокойного уровня государственности, от них тем не менее остались следы незаконных сил, и ими полнится мир. Смог бы я развить за простую человеческую жизнь настолько мощную организацию, такую сеть действий и пропаганды, надсмотра и подавления, если бы все это не существовало еще до меня, не обрело во времени, сохранившем ее отпечаток, отчасти сочувствующего пособника? Нет ни района, ни квартала, даже в самых что ни на есть официальных центрах, где дух противления, еще не осознавая сам себя, не ведая о своем прошлом, о своей цели, не нес бы в потенции будущую подрывную организацию. Именно благодаря этим зачаткам сохранили свой смысл такие слова, как „восстание“, „война“, „забастовка“, „ячейка“. Каждый завод, каждый жилой квартал на протяжении веков сохранял свой противозаконный сектор; тот становился то ничтожным профсоюзом, то корпорацией болтунов, но, даже преследуя самые безобидные цели, не переставал стремиться к неупорядоченности существования. Я раскопал все эти формы и сумел их оживить. Но, естественно, все это не имеет никакого значения. Государство, являясь хозяином всего, пытается поглотить свои смуты. Оно радо тому, что его будоражит, и в таком незначительном беспорядке обретает сохраняющее его движение. Правительство и нападающих на него граждан беспрестанно примиряет безграничное доверие. Никаких виновных, только подозреваемые. Какими бы ни были наши преступления, нас в конце концов привечает с удовлетворением объясняющая их добрая воля. И несомненно, все злополучные чувства, которые однажды, когда настал момент, помогли переменам, удерживаются еще глубже, чем обычно, но теперь печаль подавления, ужас несправедливости, страх, смерть чувствуются уже лишь как моменты полноты и препровождают нас к государству, где, выйдя из самого себя, в конце концов обретается дух. Итак, доктринам нет никакого смысла отвоевывать тот мир, из которого они черпают свою истину и силу. Но я-то ненавижу идеи. Мне все равно, если меня уличают в противоречии с самим собой. Я мечу лишь в простую цель, точными, сводящимися к схемам методами. Мне скажут, что я ничего не хочу, что избавиться от материальной системы государства ничего не значит. Мне напомнят, что больше ничего не может произойти. Ну и пусть. Если это вызов, я его принимаю. Ничего не произойдет. И тем самым мы уверены, что вышедшее из наших действий, нашей грязи, наших слез преодолеет уклон всего того, что ныне происходит».
То есть он отшучивался. И в самом деле, как ответить на шутку? Она была написана, на этом всё, мне оставалось ее прочесть; я ее перечитал и, чтобы сделать истинной, записал ее сам. В это мгновение произошло нечто необычное: она, должно быть, встала, она приближалась, я это чувствовал; там, за спиной она в меня вглядывалась, меня выслеживала. Я продолжал притворяться, что читаю и пишу, я слушал ее свинцовый шаг, который, казалось, венчал собой тяжелые мужские труды и сопровождался шуршанием платья, словно вместе шли женщина и мужчина. Она остановилась почти вплотную ко мне. Я позволил ей смотреть мне через плечо: я раскладывал бумаги, их перелистывал, я позволил своей руке писать в ее присутствии все, что заблагорассудится. Потом не смог удержаться и обернулся. Я увидел ее в двух шагах от себя. На несколько секунд она предстала такой, какой я ее никогда не видел. Ее лицо было видно все целиком – возникая передо мной, как будто меня там не было и в помине, продвигаясь, проплывая, нависая, выдвигаясь мне навстречу как нечто тусклое и необыкновенно зримое, а меня там так и не было. Шаг за шагом, не сводя с меня глаз, она отступила к двери; я услышал, как она тихонько повернула у себя за спиной задвижку и выскользнула в прихожую. «Не беспокойтесь, – сказала она, удаляясь. – Вы меня не напугали. Пойду принесу вам завтрак». Я подождал, она не возвращалась. Я ждал ее в ярости,