Ознакомительная версия.
Скрипучие листы рукописи всегда что-то скрывают, прячут (List – “хитрость”, “лукавство”), но текст указывает не показывая, называет не называя собственную тайну, разгадку. Ведь (м)учитель Лермонтов (ler e n – “учить”), действительно, волен хотеть: wollen – “хотеть”, а Wolke – “туча”. Бальмонт писал в стихотворении “К Лермонтову”: “Ты был подобен молниям и тучам, / Бегущим по нетронутым путям…”. Поэтическое предназначение – молниеносно тронуть путь. Разгадывание загадки принципиально отличается от решения или вывода, которые предполагают некую нить, придерживаясь которой мы постепенно продвигаемся от известного к неизвестному. Разгадка же скорее похожа на прыжок без всяких нитей и ориентиров. И как уверял Хайдеггер, чем глубже вопрошание и разгадывание затрагивает суть загадки, тем таинственнее и загадочнее оно становится.
Мы сталкиваемся с мистификацией в каком-то мистическом смысле этого слова. Стихотворение – о Поэте, а не поэтах, хотя каждый “лик – как выдышан” (Цветаева), о тернистом пути и первооткрытиях, ибо подлинный поэтический гений – всегда первопечатник, Гутенберг, о жизни и смерти и, конечно, о… сладкой горошине юмора. Поэт волен плутовать и путать смех и смерть, комическое и трагическое (не об этом ли конец платоновского “Пира”?), показывать уши осла и когти льва. Что ж с того? Ведь даже борода комика Хомякова богохранима и тютчевской грозе равна.
P.S. В своем дневнике Чуковский писал о разговоре с Тыняновым в начале тридцатых. Мандельштамом Тынянов был решительно недоволен. Говорил, что он напоминает ему один виденный в берлинском кабаре трюк: два комика, развлекая публику, прыгают на батуте – скачут, скачут, всё выше и выше и… улетают.
ФИЛОСОФИЯ И ЛИТЕРАТУРА.
“КАНЦОНА”
Неужели я увижу завтра –
Слева сердце бьется, слава, бейся! –
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?
Там зрачок профессорский орлиный, –
Египтологи и нумизматы –
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жестким мясом и широкою грудиной.
То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стекла –
Прозорливцу дар от псалмопевца.
Он глядит в бинокль прекрасный Цейса –
Дорогой подарок царь-Давида, –
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.
Я покину край гипербореев,
Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,
Я скажу “села” начальнику евреев
За его малиновую ласку.
Край небритых гор еще неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зеленая долина.
Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблекли:
В желтой – зависть, в красной – нетерпенье.
26 мая 1931 года (III, 51-52)
Только здесь, на земле, а не на небе…
Осип Мандельштам
Понять смысл текста мы можем лишь уяснив его внутреннюю структуру, не редуцируемую к внетекстовой реальности (биографической, социальной, претекстовой и т.д.). Но один из парадоксов текста заключается в том, что он включает в себя внетекстовую реальность как существеннейшую часть своей внутренней структуры. Без учета этой специфической внетекстовой части текста блокируются любые попытки его интерпретации. Разумеется, речь идет не о том тривиальном обстоятельстве, что важно не только то, о чем пишет поэт, но и то, о чем он не пишет (а отсекаемое при выборе, при его оценке, не менее важно, чем выбираемое).
Отсутствовать что-либо в тексте может не менее разнообразными способами, чем присутствовать. Присутствие же невидимыми нитями соединено и содержимо этими формами отсутствия. Не претендуя на полноту и завершенность, мы и займемся реконструкцией, выявлением этих форм отсутствия в мандельштамовской “Канцоне”. Пяст писал об имени у Александра Блока: “…Оно вовсе исчезло из стихотворения, и не отгадывается, не внушается ничуть (как по рецепту “ символистов” – Верлена, Маллармэ, должно бы внушаться, и у них хотя бы в знаменитом
Une dentelle s’abolit
Dans le doute du jeu supreme…
[ Кружево исчезает
В сомнении высшей игры ]
действительно внушается). Напротив: внушается его отсутствие ”.
Наш анализ пойдет как бы по двум противоположным направлениям: с одной стороны, “изнутри” текста – “вовне”, разворачивая его имманентные структуры, а с другой – извне в текстовое нутро, восстанавливая отсутствующие элементы и связи. Сам поэт осмыслял этот парадокс текста, в частности, как “глоссолалию фактов”, т.е. как с трудом вообразимое единство строго исторической фактичности речи и пресуществляющего ее беспредметного, экстатического выражения. Чтобы как-то представить себе эти “формы отсутствия”, приведем рассуждение Павла Флоренского: “В самом деле, если бы художнику потребовалось изобразить магнит и он удовлетворился бы передачею видимого ‹…›, то изображен был бы не магнит, а кусок стали; самое же существенное магнита – силовое поле – осталось бы, как невидимое, неизображенным и даже неуказанным, хотя в нашем представлении о магните оно, несомненно, налично. Мало того, говоря о магните, мы конечно разумеем силовое поле, при котором мыслится и представляется кусок стали, а не наоборот – о куске стали и, вторично, о силах, с ним связанных. Но с другой стороны, если бы художник нарисовал, пользуясь например хотя бы учебником физики, и силовое поле, как некоторую вещь, зрительно равнозначащую с самим магнитом – со сталью, то, смешав так на изображении вещь и силу, видимое и невидимое, он во-первых сказал бы неправду о вещи, а во-вторых лишил бы силу присущей ей природы – способности действовать и невидимости; тогда на изображении получились бы две вещи и ни одного магнита” .
Сначала Мандельштам хотел назвать стихотворение “География”. Но перед нами не конкретное географическое пространство. События складываются из ряда скрытых, тектонических сдвигов во времени и пространстве, которые заставляют отказаться от какого-либо однозначного прочтения. Многоступенчатость смысла совмещает различные события и лица, пласты самых разных культурно-исторических эпох, давая в итоге “синхронизм разорванных веками событий, имен и преданий” .
Еврейская тема – ключевая в понимании стихотворения. Имплицитно она задана уже в первой строфе, поскольку банковское дело и ростовщичество связано в общественном сознании прежде всего с еврейством. В черновике первая строфа звучала иначе:
Как густое женское контральто -
Слева сердце бьется, – слава, лейся!
Я увижу вас, храмовники базальта,
Вас, держатели могучих акций гнейса.
“Я был более слово, чем слева”, – говорил славянофил Хлебников ( II , 285). Мандельштам мог бы сказать: “Я буду более слева, чем слово”. То, что женское контральто звучит для Мандельштама по-еврейски, подтверждается “Египетской маркой”, где “гудело тягучим еврейским медом женское контральто” (II, 468 ). Зрение поэта, слагающего песнь еврейскому народу, преображает затверженную и отверженную лаву привычных образов еврейства в ландшафт будущей славы. Какой – пока неясно. В окончательном тексте эта почти провиденциальная уверенность в завтрашнем дне сменяется сомнением (“Неужели я увижу завтра?..”), а голос уступает место зрению.
Страшноватый образ орлиного профессора, египтолога и нумизмата второй строфы (если двигаться в развитии еврейской темы последовательно по строфам) контаминирует черты нескольких людей. Чтобы понять появление этого образа, важно зафиксировать тот сдвиг, тот событийный поворот, который делает поэт в развитии еврейской темы. Событие, абсолютно необходимое для расшифровки этого нового поворота темы, – разразившееся в 1913 году “дело Бейлиса”. Это был разгул черносотенной стихии под хищным взором геральдического орла самодержавия. Одно из отделений “Союза русского народа” так и называлось – “Двуглавый орел”. Создатель самой “погромной” книги этого времени – “ Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови” (1914), ревностный “эксперт” по ритуальным убийствам, замечательный русский философ и писатель Василий Васильевич Розанов был крупным нумизматом и в меру египтологом. Фрагменты “Опавших листьев” нередко сопровождаются пометами – “над нумизматикой”. Профессором Римско-католической академии в Петербурге был ксендз И.Пранайтис, активный участник процесса Бейлиса в качестве эксперта по ритуальным убийствам. Лидер монархической партии А.С.Шмаков, обвинитель на процессе, в своих многотомных антисемитских изысканиях обращался к египетской тематике. Его сын Владимир Шмаков выпустил в 1916 году нашумевший труд о Древнем Египте – “Священная книга Тота”.
Почти все перечисленные персонажи вошли в мемуарную книгу “Полутораглазый стрелец”, которую к лету 1931 года (датировка “Канцоны” – 26 мая 1931) завершил приятель (и “соавтор”) Мандельштама, бывший киевлянин Бенедикт Лившиц. Шестая глава воспоминаний “Зима тринадцатого года” посвящена делу Бейлиса. Мандельштам был хорошо знаком не только с мемуарами Лившица, но и с самим ходом работы над ними. В собирательный образ “птицы сумрачно-хохлатой” со “зрачком профессорским орлиным” входит и Хлебников. Вот его замечательный портрет из того же “Полутораглазого стрельца”: “В иконографии “короля времени” – и живописной и поэтической – уже наметилась явная тенденция изображать его птицеподобным.‹…› Он и в самом деле смахивал на задумавшегося аиста. ‹…› “ Глаза, как тёрнеровский пейзаж” – вспомнилась мне фраза Бурлюка. Действительно, какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке со зрачком, казалось, неспособным устанавливаться на близлежащие предметы. Это да голова, ушедшая в плечи, сообщали ему крайне рассеянный вид, вызывавший озорное желание ткнуть его пальцем, ущипнуть и посмотреть, что из этого выйдет. Ничего хорошего не вышло бы, так как аист не обрастал очками, чтобы на следующем этапе обратиться в фарсового немецкого профессора: его духовный профиль пластически тяготел совсем в другую сторону, к кобчику-Гору” .
Ознакомительная версия.