А семена, брошенные “русским путешественником”, упали на благодатную почву: европеизм был привит поколению участников европейского похода 1813–1815 годов, поколению Чаадаева и декабристов.
Начало XIX века — пора либеральных надежд на “русскую хартию”, но в то же время это годы патриотического подъема, связанного с двумя наполеоновскими войнами, которые закончились Венским конгрессом. Европейские умы поворачивали от просвещения к романтизму, к идеям национального духа, национальной миссии и к целому ряду как консервативных, так и радикально-утопических идеалов — пожалуй, только либеральной умеренности было в этой атмосфере не по себе. Судьбы европеизма в России в эту пору оказались столь же запутанными и противоречивыми, сколь противоречива была и сама европейская действительность, и внутренняя политика Александра I, и его дипломатические успехи и просчеты. В то время как либерально-просветительский европеизм доходил до средних слоев русского общества и возжигал умы провинциальных мудрецов (в 1810-е годы читал Вольтера Григорий Белынский, отец Виссариона Белинского), в петербургском высшем свете, особенно среди его прекрасной половины, особенно сильным было влияние графа Жозефа де Местра, сардинского посланника, который имел репутацию непримиримого врага либералов и который противопоставлял эгоизму конкурирующих друг с другом индивидуальностей восходящий к феодальным традициям принцип сословной и религиозной солидарности в рамках монархического порядка и в лоне единой для всей Европы — включая Россию — Римско-Католической Церкви[91]. Утонченный консерватизм Местра, далекий от какой бы то ни было ограниченности и примитивного ретроградства, пришелся по душе высшей аристократии, которая именно в первые годы правления Александра I переживала момент наивысшего духовного, культурно-бытового и даже языкового отчуждения от плебейского большинства граждан своей страны: только идеальное парижское произношение открывало двери светских гостиных, а многие аристократы вообще не умели говорить по-русски. В результате местровской пропаганды или просто как дань духу времени в аристократических сферах наблюдаются обращения в католичество, особенно частые в 1814–1815 годах, что было реакцией на патриотический подъем и антифранцузские настроения. Именно Местр обратил в католичество Софью Свечину, в парижском салоне которой собирались ультрамонтанцы и консервативные философы эпохи Реставрации: Пьер-Симон Балланш, Луи-Габриель-Амбре де Бональд и Анна-Мария-Жозеф-Альбер де Сиркур (женатый на москвичке Анастасии Хлюстиной). В личной часовне Свечиной в Париже приняло католичество немало русских эмигрантов и полуэмигрантов, чьи имена вошли в историю как России, так и других европейских стран, — среди них известная римская меценатка кн. Зинаида Волконская, знаменитый ирландский проповедник Владимир Печерин и основатель Славянской библиотеки в Париже кн. Иван Гагарин[92]. Именно к этой аристократической группе русских европейцев был близок и автор первой в России историософской концепции — Петр Чаадаев. Социальная и идеологическая родословная классического западничества — западничества сороковых годов — была иной.
В атмосфере идеологического синкретизма александровской эпохи консерватизм шел бок о бок с позднепросветительским либерализмом, адептами которого были многие декабристы, Николай и Александр Тургеневы, молодой Чаадаев и, конечно, молодой Пушкин. Близок к ним по взглядам был и князь Петр Борисович Козловский — живое свидетельство того, что спустя сто лет после петровских реформ у некоторых из русских европейцев не осталось и следа былого “варварства”. Длительное пребывание за границей (Козловский служил при различных дипломатических миссиях с 1803 по 1821 год, а позднее кочевал из одной европейской столицы в другую) выработало интересный тип космополита, поклонника английского конституционного строя с сочетанием личной свободы и суровой ответственности перед законом. Этот “русский, разжиревший на цивилизации” (выражение Жермены де Сталь, хорошо знавшей князя), родился в один год с поэтом В.А.Жуковским (1783) и жил на рубеже двух великих исторических эпох. Одной и них был XVIII век, в течение которого идейные разногласия не выходили за рамки домашней ссоры собеседников, сидящих за общим столом, другой — век XIX, который поставит перед каждым мыслящим человеком суровый вопрос: с кем ты? — тотчас заставив связать личную судьбу с избранной доктриной, партией, печатным органом и т. п.
Идеи Козловского о необходимости отмены крепостного права и установления в России парламентской монархии вполне соответствовали программе правого крыла декабристов. Однако князь остался чужд культу патриотизма и гражданской доблести, который был свойствен плеяде офицеров — героев 1812 года. Живя за границей, Козловский не был свидетелем ни Бородинской битвы, ни пожара Москвы. Его молодость пришлась на “дней Александровых прекрасное начало”, когда от поведения и мышления человека еще не требовалось подвижничества, обязательного служения одному идеалу. Он пронес дух этого времени через всю жизнь и мог сочетать в себе французскую легкость ума и чисто русское барство с его рассеянностью и безалаберностью. Новейший экономический и политический либерализм уживался в нем с глубокой набожностью (он тайно перешел в католичество в 1803 году), а презрение к Меттерниху — с версальской галантностью[93].
В личной судьбе князя Козловского были, однако, такие моменты, которые можно рассматривать как проявление новой исторической тенденции: русские европейцы вновь стали себя чувствовать “лишними людьми”. Произошло это после Венского конгресса, установившего новый политический порядок в Европе, и, как оказалось, надолго. Либеральные надежды на то, что европейские монархии усвоят уроки Великой французской революции и станут эволюционировать в сторону конституционного строя, рушились со дня на день. Рухнули также иные надежды — чаяния победивших Наполеона на то, что их Отечество будет наконец признано великой европейской державой на таких же самых правах, как Британская или Австро-Венгерская империя. В 1814 году, как верно заметил современный исследователь, “Россия, бывшая до тех пор еще чужим и странным именем, за которым скрывались безграничные дикие пространства, явилась в самом центре Европы победителем, гордым и великодушным”, и на кардинальный вопрос: Европа ли Россия? — последовал наконец утвердительный ответ[94], подтверждавший гордое заявление Екатерины II, которым начинался ее “Наказ”: Да, Россия есть европейская держава!
К несчастью для России, этот ответ оставался в силе лишь в краткий момент торжества союзников. Талейрану в скором времени удалось расколоть антинаполеоновскую коалицию. Сделать это было не так трудно, потому как Великобритания слишком опасалась военной мощи России и ее конкуренции на рынках Европы и на турецких базарах. Не пускать Россию в элитарный клуб европейских держав по понятным причинам требовали и польские патриотические круги, упорно распространявшие по всей Европе частично обоснованные, но по большей части мифические мнения о России как о варварской азиатской деспотии. Священный союз, одним из инициаторов создания которого был Александр I, должен был стать воплощением идеи всемирности, законодателем и субъектом общеевропейского международного права, но “метафора братства народов меняется метафорой тюрьмы народов с Россией в качестве европейского жандарма”[95]. Не без вины царя, желавшего, как когда-то Петр I и Екатерина II, остаться самодержцем, но и не без вины европейских государственных мужей. И последовавшая вслед за этим унылая николаевская эпоха, которая породила так много “лишних людей”, желавших быть просто европейцами, с известной точки зрения была неизбежным следствием двух причин: двойственной политики Запада, который опасался “слишком сильной” России, и краха либеральной версии Священного союза.
С 1814 по 1820 год совершается важный процесс, который нашел свое выражение в возникновении первых декабристских организаций, а в сущности представлял собою разрыв негласного союза проевропейски настроенной интеллигенции с правительством. Союз этот стал возможным в результате петровских реформ и просуществовал около двухсот лет. В последние годы правления Александра I русские европейцы вновь начинают чувствовать давно забытую психологическую отчужденность. Для правительства, которое утратило ведущую роль в деле просвещения, прогресса и европеизации русского общества как раз в пользу интеллигенции, такие люди казались если не опасными, то — лишними. Для петербургского grand monde, для фамусовской Москвы, для провинции, где обитали Маниловы, Коробочки, Собакевичи, — и подавно.