И все это вместе означает, что, сидя за книгой, я, как и аль-Хайтам, не просто воспринимаю буквы и пробелы, составляющие слова и целый текст. Чтобы получить некую информацию из этой системы черных и белых значков, сперва я оцениваю ее несколько странным способом, своими ненадежными глазами, а потом реконструирую код через цепочку нейронов у меня в мозгу, — причем цепочки эти различаются в зависимости от свойств текста, который я читаю, — и наделяю текст чем-то: эмоциями, физическими ощущениями, интуицией, знаниями, душой это зависит от того, кто я и как я стал собой. «Чтобы понять текст, писал доктор Мерлин С. Уиттрок в 1980-х, мы не только читаем его в обычном смысле слова, мы еще и создаем его значение». Во время этого сложного процесса «читатели внимают тексту. Они создают образы и вербальные метаморфозы, чтобы обозначить его. Наиболее мощно они генерируют смыслы при чтении, когда нащупывают связь между собственными знаниями, опытом и воспоминаниями и прочитанными предложениями, фразами и абзацами»[66]. Значит, чтение это не автоматическое действие, при котором мы поглощаем текст, как фотобумага поглощает свет, но странный, запутанный, общий для всех и в то же время очень личный процесс реконструкции. Исследователи еще не знают, зависит ли чтение, к примеру, от слушания, связано ли оно с одним психологическим процессом или с целой группой таковых, но многие считают, что его сложность вполне может оказаться сопоставимой со сложностью самого мышления[67]. Чтение, по мнению доктора Уиттрока, «не является идиосинкратическим[68], анархическим феноменом. Но не является оно и унитарным процессом, в котором существует только одно верное значение. Это процесс созидательный, отражающий попытки читателя создавать все новые и новые значения в пределах системы языка»[69].
«Чтобы сделать полный анализ того, как мы читаем, — признавал американский исследователь Э. Б. Хью на рубеже веков, потребуется настоящий прорыв в психологии, поскольку для этого придется проникнуть в суть самых сложных процессов, происходящих в человеческом мозгу»[70]. До сих пор мы слишком далеки от ответа. И как это ни странно, мы продолжаем читать, хотя представления не имеем, что именно делаем. Мы знаем, что чтение нельзя представить в виде механической модели; мы знаем, что этот процесс проходит в определенных частях мозга, и знаем также, что задействованы не только эти части; мы знаем, что чтение, так же как и мышление, зависит от нашего умения пользоваться языком, словами, из которых состоят и мысли и тексты. Исследователи боятся, что их опыты поставят под сомнение существование самого языка, что он на самом деле является чистой условностью и ничуть не помогает общению, что само его существование зависит в первую очередь не от произношения, а от толкования и роль читателя состоит именно в том, чтобы понять по точному выражению аль-Хайтама «то, на что туманно намекает письмо»»[71].
В 383 году н. э., почти полвека спустя после того как Константин Великий, первый император христианского мира, был крещен на смертном одре, двадцатидевятилетний профессор латинской риторики, которого грядущие столетия будут знать как святого Августина, прибыл в Рим из поселения в Северной Африке, находившегося на задворках империи. Он снял дом, основал школу и привлек нескольких студентов, которые слышали об этом провинциальном интеллектуале. Но довольно скоро ему стало ясно, что в столице империи ему не удастся прожить за счет преподавания. В родном Карфагене у него учились распущенные хулиганы, но они, по крайней мере, платили за уроки; в Риме ученики внимательно слушали его рассуждения об Аристотеле и Цицероне до тех пор, пока не приходило время платить; тогда они всем скопом переходили к другому учителю, оставляя Августина у разбитого корыта. И потому, когда год спустя префект Рима предложил ему преподавать литературу и риторику в Милане, пообещав возместить расходы на переезд, Августин с благодарностью согласился[72].
Возможно из-за того, что он был в Милане чужим, и нуждался в обществе интеллектуалов, а может быть, по просьбе матери, Августин нанес визит городскому епископу, прославленному Амвросию другу и советчику его матери Моники. Амвросию (который, как и Августин, был впоследствии канонизирован) было уже около пятидесяти, он был жестким ортодоксом и не испытывал никакого страха перед земными правителями. Через несколько лет после прибытия Августина в Милан Амвросий заставил императора Феодосия I принести публичное покаяние за приказ о расправе над повстанцами, свергнувшими императорского наместника в Фессалоника[73]. Когда же императрица Юстина попросила передать ей одну из церквей, чтобы она могла молиться по обычаям арианцев, он устроил сидячую забастовку, которую не прекращал до тех пор, пока императрица не отступилась.
Если верить мозаике V века, Амвросий был низкорослым человеком с умными глазами, большими ушами и жиденькой черной бородкой, из-за которой его худощавое лицо казалось еще более узким. Он был исключительно популярным оратором; в позднейшей христианской иконографии его эмблемой стал пчелиный улей — символ красноречия[74]. Августин, восхищавшийся популярностью Амвросия, вскоре заметил, что не может задать ему волновавшие его вопросы, поскольку Амвросий, если не сидел за скудной трапезой и не встречался с многочисленными почитателями, уединялся в своей келье и читал.
Амвросий был очень необычным читателем. «Когда он читал, писал Августин, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали. Часто, зайдя к нему (доступ был открыт всякому, и не было обычая докладывать о приходящем), я заставал его не иначе как за этим тихим чтением»[75].
Глаза бегают по страницам, губы не шевелятся: именно так я бы описал современного читателя, сидящего с книгой в кафе неподалеку от церкви Святого Амвросия в Милане и читающего, к примеру, «Исповедь» Блаженного Августина. Как и Амвросий, этот читатель слеп и глух к окружающему миру, к проходящим мимо людям, к ярким фасадам зданий. Кажется, никто не замечает сосредоточенного читателя: он так углублен в чтение, что становится как бы частью пейзажа.
Августина же подобная манера чтения удивляет так сильно, что он даже упоминает о ней в своей «Исповеди». Это позволяет предположить, что молчаливое проглядывание страниц было в его время чем-то из ряда вон выходящим, в отличие от чтения вслух. Несмотря на то что чтение про себя упоминают и более ранние источники, до III века и. а на Западе привычным оно не стало[76].
Описание тихого чтения Амвросия, данное Августином (с особым указанием на то, что он никогда не читал вслух), первое четкое упоминание о подобном методе в западной литературе. Все более ранние источники куда менее убедительны. В V веке до н. э. два персонажа пьес читают на сцене: в трагедии Еврипида «Ипполита» Тезей молча читает письмо от своей покойной жены; и в «Рыцарях»
Аристофана Демосфен просматривает табличку, присланную ему оракулом, не произносит прочитанного вслух, но выглядит совершенно потрясенным[77]. Согласно Плутарху, в IV веке до н. э. Александр Великий, к изумлению своих солдат, молча прочел письмо от матери[78]. Клавдий Птолемей во II веке н. э. упоминал в трактате «О правосудии» (который, возможно, читал Августин), что иногда, когда люди особенно сильно сосредоточены, они читают про себя, ибо чтение вслух сбивает их с мысли[79]. И Юлий Цезарь в 63 году до н. э., стоя рядом со своим противником Катоном, молча прочел любовное письмо, присланное ему родной сестрой Катона[80]. Почти четыре века спустя святой Кирилл Иерусалимский в соборной проповеди, произнесенной, вероятнее всего, во время поста в 349 году, просил женщин в церкви читать в ожидании церемонии, «тихо, чтобы лишь ваши губы шевелились и никто не мог бы расслышать слов»[81], — но тут, скорее всего, имеется в виду чтение шепотом.
Если на заре существования письменности чтение вслух было нормой, как же чувствовали себя читатели в огромных древних библиотеках? И ассирийский ученый, изучающий одну из тридцати тысяч табличек в библиотеке царя Ашшурбанипала в VII веке до н. э., и те, кто разворачивал свитки в библиотеках Александрии и Пергама, и сам Августин, разыскивавший нужные тексты в библиотеках Карфагена и Рима, работали, должно быть, под постоянный ровный гул. Как бы то ни было, даже сегодня вошедшая в пословицы библиотечная тишина царит далеко не везде. В семидесятые, в прекрасной миланской Bibliotheca Ambrosiana[82], не было ничего похожего на ту торжественную тишину, к которой я привык в Британской библиотеке в Лондоне и Национальной библиотеке в Париже. Читатели в Ambrosiana переговаривались друг с другом, сидя за разными столами; время от времени кто-нибудь громко задавал вопрос, звал приятеля по имени, захлопывал тяжелый том, рассыпал стопку книг. А сегодня ни в Британской ни в Национальной библиотеках тишина уже не является абсолютной; молчаливому чтению аккомпанирует постукивание клавиш многочисленных ноутбуков, как будто стаи дятлов поселились в заполненных книгами залах. Трудно ли было тогда, в дни Афин и Пергама, пытаться сосредоточиться на чтении, когда десятки читателей вокруг раскладывают таблички или разворачивают пергаменты, бормоча себе под нос каждый свою историю? Возможно, они не слышали гула; возможно, они не знали, что можно читать как-то иначе. Во всяком случае, до нас дошли жалобы на шум в библиотеках Греции и Рима так, Сенека, писавший в I веке, сетовал на постоянный шум во время работы[83].