Ознакомительная версия.
2) В двух описанных языках эти эмоции по-разному соотносятся с органами наивной анатомии. Во французском сознании разум и чувства не противопоставляются до такой степени, как в русском (см. esprit, sens), отсюда и смысловая, и образная двойственность: в русском языке – возможность отождествления ряда эмоций (в частности, гнева и др.) лишь с болезнями тела, а во французском – дифференциация эмоций как болезней тела и как болезней ума.
3) Во французском языке повышенно отрефлексировано поле слов, описывающих страх, синонимы разнятся по интенсивности чувства, по реальности/нереальности причины, по источнику страха (одушевленный/неодушевленный), по «содержанию» страха (страх-непонимание, страх-отвращение). В русском языке синонимы страха не столь многочисленны и в основном описывают его продолжительность и интенсивность.
4) И в русском, и во французском языках наряду с общими коннотациями, свидетельствующими о глубоком контакте двух культур, выявлены специфические коннотации, позволяющие увидеть подтексты значений и увязать воедино некоторые макроуровневые явления (русский страх – змея, французское sentiment – цветок и пр.).
5) Отмечена повышенная отрефлексированность поведения при испытывании эмоций у французов (из сочетаемости соответствующих существительных) и наличие специальных понятий, отражающих непосредственную реакцию в русском языке.
6) Отмечены специфические понятия в русском и французском языках: понятие angoisse не имеет точного русского эквивалента и отражает квинтэссенцию важнейшего для современного французского сознания понятия – экзистенциальный страх, получившего огромную культурную разработку. Русское понятие восторг также специфично, оно противостоит русской божественной созерцательной экзистенциальной радости и делает акцент на сильном, конкретном, непосредственном проявлении чувства.
7) Ситуация, проявившаяся при сопоставлении русской радости и французского joie, указывает на сохранившиеся в сознании русского человека установки на этизацию, обожествление, одухотворение ряда категорий, представляющихся «высшими» в данном типе национального сознания. Французское же сознание представляет в данном случае образец сознания гуманистического, при котором мерилом всего является человек, каким бы он ни был (чаще – далеким от божественности), и все существует в его реальном человеческом масштабе.
Библиография
1) Петровская В. А. Европейские системы воспитания // Основы здорового образа жизни и нравственного воспитания в СССР. М., 1968.
2) Якушенков С. Н. Структура и семантика социальных статусов // Власть в аборигенной Америке. М., 2006. С. 26–40.
3) Ясперс К. Общая психопатология. М., 1997; а также Буянов М. И. Беседы о детской психиатрии. М., 1992.
4) Топоров В. Н. Семантика мифологических представлений о грибах // Балканский сборник. М., 1978.
5) Пеньковский А. Б. Радость и удовольствие в представлении русского языка // Логический анализ естественного языка. Культурные концепты. М., 1991. С. 148–155.
6) Успенский В. А. О вещных коннотациях абстрактных существительных // Семиотика и информатика. Вып. 11. М., 1979. С. 146–147.
7) Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем // Теория метафоры. М., 1990. С. 396.
8) Фромм Э. Иметь или быть? М., 1990. С. 125–127.
9) Спиноза Б. Этика. Избранные произведения Т. 1. Ч. 2, 3. М., 1957.
10) Оаtlеу К. Best Laid Schemes: The Psychology of Emotions. Cambridge, 1992.
Если иметь в виду отдаленную перспективу, то мы хотели бы видеть наше исследование предельно расширенным комментарием к французской культуре во всех смыслах этого слова. Таким комментарием, в котором, в первую очередь, нуждался бы носитель русского языка, какой бы конкретной целью он ни задавался: будь то обучение языку, перевод, общение, восприятие художественного творчества, деловое сотрудничество, туризм и пр. Такой комментарий, очевидно, может быть представлен в совершенно различных формах – от двуязычного словаря «слов и идей» (лингвистической разновидности культурологического словаря) до специальных пособий по переводу, особого комментария в учебниках и обучающих программах. В идеальном варианте – комментарий-тезаурус, составленный не только лингвистами, но и историками, философами, культурологами, политологами, психологами и социологами. Мы искренне надеемся, что наша работа будет продолжена именно в составе такого расширенного коллектива. Наша надежда кажется нам обоснованной, ведь при всё возрастающем контакте русских с западом приходит осознание того, что необходимо преодолевать не только языковой барьер, но и барьер принципиально иного менталитета.
Мы хотели бы еще раз подчеркнуть (см. Введение к этой книге) роль исследователей, наметивших направление поиска. Так, Эдвард Сепир отмечал: «Ни один человек, хотя бы поверхностно интересовавшийся французской культурой, не остался безразличным к таким ее свойствам как ясность, отчетливая систематичность, уравновешенность, тщательность в выборе средств и хороший вкус, которые пронизывают столь многие аспекты национальной цивилизации» (1). Все это и многое другое мы смогли увидеть, анализируя понятийный фонд французского языка. Сепир также писал и о русских, об их индивидуальном подходе к человеку, об их «корневой человечности», пренебрежении к институциональным перегородкам, об их безответственности.
Очевидным образом противопоставляя русский менталитет западноевропейскому, Анна Вежбицкая отмечала в русских эмоциональность, выражающуюся в акцентировании чувств и их свободном изъявлении, в высокой эмоциональности русской речи; иррациональность к противоположному так называемому научному мнению; неагентивность – ощущение того, что людям неподвластна их жизнь, фатализм, смирение и покорность; любовь к морали – абсолютизация моральных измерений человеческой жизни, рассуждение в терминах добра и зла и пр. (2).
Высказанные Вежбицкой суждения, содержащие явный контрастивный аспект, представляются отчасти безусловными, отчасти спорными. Так, не вполне понятно, как повышенная эмоциональность русских сочетается с кодексом воспитания, во все времена направленного на подавление эмоций («свободное» в плане проявления эмоций воспитание – чисто западноевропейская придумка, опирающаяся на обширную философско-этическую традицию, которой никогда не было в России). Не вполне понятно, как это утверждение согласуется с безусловной бедностью русского мата, оперирующего пресловутыми одиннадцатью корнями, по сравнению с развитыми языками французского арго. Также непонятно, как объяснить, что во французском языке сильнее развита синонимия в области эмоциональной лексики – обилие синонимов, конечно, в первую очередь выявляет «обработанность» понятия культурой, но разве эта обработанность не является функцией от частотности употребления? Действительно, западноевропейский рационализм неоспоримо противопоставляется русской иррациональности, неоспоримо, но не столь однозначно: не будем забывать о том, что французская наивная картина мира выделяет такой орган наивной анатомии как esprit, являющийся одновременно и умом, и душой. Линии, идущие от esprit, как мы показали, простираются и в другие сферы представлений: sens – это чувство-мысль, в sentiment тоже существует выраженный когнитивный элемент значения (об этом далее). В свою очередь русский ум – центральное понятие наивной анатомии русского языкового сознания – также никак «не поддерживает» высказанную Вежбицкой точку зрения. Мы уже говорили о том, что агентивность и рационализм французов и, соответственно, неагентивность и иррационализм русских являются прямыми следствиями истории развития этих двух народов. Однако, при всем нашем согласии с такими противопоставлениями, мы хотели бы подчеркнуть, что пассивно-созерцательное мировоззрение русских, сформировавшееся под безусловным влиянием православия и восточных интервенций, просто иначе трактует «практику» и «действие», зачастую интерпретируя пассивность как максимально наполненное действие, а созерцательность – как мудрость. Что же до любви к морали, которую отмечал также и Сепир, то вряд ли какая-либо страна смогла бы состязаться с Францией по числу писателей-моралистов. Мы не станем подробно развивать наши ремарки, а обратимся к краткому изложению результатов работы, позволяющих при помощи анализа именно языкового материала взглянуть на французский менталитет с точки зрения носителя русского языка.
Французские представления о судьбе находятся в совершенно ином ассоциативном ряду, нежели русские. Для русского сознания судьба – либо присужденное (приговор суда), либо доля (часть целого, роднящая каждого человека со всеми остальными), во французском судьба – предназначение или жребий. В русском языке центральные коннотативные образы – женщина, текст, путь. Во французском – своевольное существо, жребий. Центральный термин, обозначающий судьбу во французском языке – sort, жребий. Французское слово sort мыслится скорее неодушевленно и избегает позиции подлежащего, русская судьба предпочитает позицию агенса. Французские представления о случае восходят к той же прототипической ситуации, что и sort – «игра в кости, жребий». Русские слова все имеют разную этимологию и описывают различные аспекты взаимоотношений человека и случая. Два центральных французских понятия – hasard и occasion – сильно разнятся, одно описывает страшную темную слепую силу, другое – удачный случай, благоприятствующий успеху человека. И с тем, и с другим мифологизированным персонажем человек ведет себя активно, пытаясь случаем манипулировать и использовать его. Находясь под приговором судьбы, русский человек охотится на случай, пытается добыть себе удачу, он не знает страха, он любит риск. Во французском же сознании не предусмотрено снятие с себя ответственности и перекладывание ее на обстоятельства. Отметим также, что русская картина мира в этой области оптимистичнее французской, в русском сознании существует представление о большом количестве сил, помогающих человеку (помогают и случай, и везение, и удача). Любопытно, что во французском языке, где основная роль все же отводится человеку, нет целостного персонифицированного представления о неудаче, помогающего списать с себя ответственность и возложить ее на некое мифологическое существо.
Ознакомительная версия.