Ознакомительная версия.
В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:
Ужель мне точно тридцать лет?
Он тотчас возразил: “Нет, нет у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью”. Надо заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев. Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом расположении, то редко и не надолго».
Именно грусть и меланхолия, охватившие Пушкина по приезде в Петербург, привели его и в дом Елизаветы Михайловны Хитрово, любимой дочери фельдмаршала Кутузова. Первый муж ее, граф Тизенгаузен, погиб при Аустерлице, второй муж, генерал Н. Ф. Хитрово, был посланником в Неаполе и вскоре умер. Вдова осталась почти без средств. Старшая дочь ее, графиня Екатерина Федоровна Тизенгаузен, замуж не вышла. Младшая, Дарья Федоровна, или Долли, как ее называли, вышла семнадцати лет за дипломата, графа Карла-Людвига Фикельмона. Он был в это время австрийским посланником во Флоренции, а затем – с 1829 по 1839 год – в Петербурге.
Елизавета Михайловна с дочерьми только что вернулась в Петербург из почти десятилетнего пребывания в Италии. Ее салон был одним из самых модных в Петербурге. «В летописях Петербургского общежитья, – вспоминал об Елизавете Михайловне князь П. А. Вяземский, – имя ее осталось так же незаменимо, как было оно привлекательно в течение многих лет. Утра ее (впрочем, продолжавшиеся от часу до четырех пополудни) и вечера дочери ее, графини Фикельмон, неизгладимо врезаны в памяти тех, которые имели счастие в них участвовать. Вся животрепещущая жизнь, европейская, русская, политическая, литературная и общественная, имела верные отголоски двух родственных салонах».
Самой хозяйке шел уже пятый десяток лет. Она была очень полная, некрасивая, похожая лицом на своего отца-фельдмаршала. Но глубоко была уверена в неотразимой красоте своих плеч и спины, поэтому обнажала их до последних пределов приличия. За это ее прозвали «Лизой голенькой». Существовала даже эпиграмма, приписываемая Пушкину, высмеивающая эту привычку стареющей женщины:
Лиза в городе жила
С дочкой Долинькой.
Лиза в городе слыла
Лизой голенькой.
Нынче Лиза en gala
У австрийского посла,
Не по-прежнему мила,
Но по-прежнему гола.
«Она никогда не была красавицей, – вспоминает граф В. А. Соллогуб, – но имела сонмище поклонников, хотя молва никогда и никого не могла назвать избранником, что в те времена была большая редкость. Елизавета Михайловна даже не отличалась особенным умом, но обладала в высшей степени светскостью, приветливостью самой изысканной и той особенной всепрощающей добротой, которая только и встречается в настоящих больших барынях. В ее салоне, кроме представителей большого света, ежедневно можно было встретить Жуковского, Пушкина, Гоголя, Нелединского-Мелецкого и двух-трех других тогдашних модных литераторов. По этому поводу молва, любившая позлословить, выдумала следующий анекдот. Елизавета Михайловна поздно просыпалась, долго лежала в кровати и принимала избранных посетителей у себя в спальне; когда гость допускался к ней, то, поздоровавшись с хозяйкой, он, разумеется, намеревался сесть; г-жа Хитрово останавливала: “Нет, не садитесь на это кресло, это Пушкина, – говорила она, – нет, не на диван – это место Жуковского, нет, не на этот стул – это стул Гоголя, – садитесь ко мне на постель, это место всех”.».
С Елизаветой Михайловной отношения Пушкина были довольно запутанные. Редкостная доброта ее к любому из друзей, доброта до самоотвержения, удесятерялась, если дело касалось Пушкина. Перед ним преклонялась она и как перед поэтом, и как перед человеком. Она жаждала служить ему. Мало того, Елизавета Михайловна воспылала к поэту “языческой”, как шутил Вяземский, любовью. Полюбила восторженно, страстно, самоотверженно, горестной любовью стареющей женщины, не ждущей и не смеющей ждать ответного чувства. Пушкин поддался на эту страсть.
Пожилые женщины привлекали его материнской заботой, дарили ему неполученные в детстве ласки. Детские сексуальные фантазии Саши, направленные на близких ему женщин, которые не реализовывались в раннем возрасте из-за запрета взрослых, теперь как бы возобновлялись с женщинами 40–45 лет (возраст няни во времена детства поэта). Поначалу они сблизились, но потом Пушкин пожалел об этом. Елизавета Михайловна, по словам Н. М. Смирнова, «… преследовала его несколько лет своею страстью. Она надоедала ему несказанно, но он никогда не мог решиться огорчить ее, оттолкнуть от себя, хотя, смеясь, бросал в огонь не читая, ее ежедневные записки». Поэт не отличался вежливостью и тактом в отношении к женщинам. А тем более к женщинам, влюбленным в него. Постоянное желание унизить предмет своей любви было слишком сильно и не осознавалось поэтом. В 1828 году, после получения от мадам Хитрово какого-то письма с упреками, Пушкин пишет свой знаменитый ответ, где выражает свою философию отношения к женщине и твердое убеждение в ее правильности:
«Боже мой, сударыня, бросая слова на ветер, я был далек от мысли вкладывать в них какие-нибудь неподобающие намеки. Но все вы таковы, и вот почему больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки! С ними гораздо удобнее.
Я не прихожу к вам, потому занят, могу выходить из дому ли вечером, и мне надо повидать тысячу людей, которых я все же не вижу.
Хотите, я буду совершенно откровенен. Может быть, я и изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое самое обычное и наклонности отменно мещанские.
Вы не будете на меня сердиться за откровенность? Не правда ли? Простите же мне мои слова, лишенные смысла, а главное – не имеющие к вам никакого отношения».
«И еще письмо от нее (тоже не сохранившееся) вызывает следующий ответ: «Откуда, черт возьми, вы взяли, что я сержусь? У меня хлопот выше головы. Простите мой лаконизм и якобинский слог». Елизавета Михайловна не понимала характера поэта, его беспокойной сексуальной натуры. Пушкину чаще нужны были женщины-самки, а не романтические чувства, которыми с избытком одаривала поэта дочь Кутузова.
«Вам слишком хорошо известна моя беспокойная, судорожная нежность. – пишет Хитрово Пушкину. – При вашем благородном характере вам не следовало бы оставлять меня без известий о себе. Запретите мне говорить о себе, но не лишайте меня счастья быть вашим поверенным… Несмотря на мою кротость, безобидность и смирение по отношению к вам (что возбуждает ваше нерасположение), подтверждайте хотя бы изредка получение моих писем. Я буду ликовать при виде одного лишь вашего почерка. Хочу еще узнать от вас самого, мой милый Пушкин, неужели я осуждена на то, чтобы увидеть вас только через несколько месяцев.
Как много жестокого, [даже] раздирающего в одной этой мысли! А все-таки у меня есть внутреннее убеждение, что, если бы вы знали, до какой степени мне необходимо вас увидеть, вы пожалели бы меня и вернулись бы на несколько дней! Спокойной ночи – я ужасно устала».
Елизавета Михайловна основательно надоедала Пушкину изъявлениями нежности, чем и объясняются его шутливые или даже иронические упоминания о ней в письмах к П. А. Вяземскому и другим друзьям.
«Если ты можешь влюбить в себя Элизу, то сделай мне эту божескую милость, – пишет поэт Вяземскому. – Я сохранил свою целомудренность, оставя в руках у нее не плащ, а рубашку (справься у княгини Мещерской), а она преследует меня и здесь письмами и посылками. Избавь меня от Пентефреихи».
И только узнав о сватовстве Пушкина к Наталье Гончаровой, Елизавета Михайловна сдержала свою страсть, написав поэту очень печальное, можно сказать, прощальное любовное письмо:
«…Отныне мое сердце, мои сокровенные мысли станут для вас непроницаемой тайной, а письма мои будут такими, какими им следует быть, – океан ляжет между вами и мною, – но рано или поздно вы всегда найдете во мне для себя, для вашей жены и ваших детей друга, подобного скале, о которую все будет разбиваться. Рассчитывайте на меня на жизнь и на смерть, располагайте мною во всем без стеснения. Обладая характером, готовым для других пойти на все, я драгоценный человек для своих друзей: я ни с чем не считаюсь, езжу разговаривать с высокопоставленными лицами, не падаю духом, еду опять, время, обстоятельства – ничто меня не пугает. Усталость сердца не отражается на моем теле – я ничего не боюсь, а многое понимаю, и моя готовность услужить другим является в такой же мере даром небес, как и следствием положения в свете моего отца и чувствительного воспитания, в котором все было основано на необходимости быть полезной другим!
Ознакомительная версия.