верхом следит и его обеспечивает ревниво только смотритель. При гибком, радужном художестве он страшный однодум. Ему, конечно, может показаться, что художество на самом деле движется или указывает вверх, может показаться, как в «Крейцеровой сонате», что совсем наоборот, но спрашивать у художества или еще у кого-нибудь, среди этих своих сомнений, где верх и где низ, смотритель никогда не будет, он в конечном счете сам один окончательно решит, что подъем и что падение.
Можно ли сказать, что смотритель односторонний, как наука, и ограничивает, суживает мир? Его акты сведены до логической операции полагания и отрицания, modus ponens и modus tollens. Но сказать, что он, как наука, суживает, нельзя: всякое полагание смотрителя это целое полагание или полагание целого мира, всякое отрицание тоже целое. Полагая, т. е. признавая верх или рост вверх достигнутым, смотритель утверждает через этого растущего одобряемого Толстого весь мир, и наоборот. Без Толстого мира нет или он, во всяком случае, не целый, уж ни в коем случае мир не может быть вверху, если Толстой пал и внизу, такой треснувший в месте Толстого мир никому не нужен. Смотритель Толстой не редуцирует мир, сводя его к inter-esse между верхом и низом, как Витгенштейн не редуцирует мир в своей логике. Всю связь с Витгенштейном оставляем до напечатания моего «Витгенштейна», где ее можно будет прочитать [6]. Логику Витгенштейна можно считать философской транскрипцией Толстого. О своем заражении Толстым Витгенштейн мало говорит именно потому, что показывает на всём, что он говорит.
Пусть кто-нибудь скажет, что знать, как только и хочет знать смотритель, вверху или внизу вещи, это слишком мало знать, о вещах можно знать и больше. Об улитке можно, например, не только знать, вверху или внизу она лестницы живых существ, но и можно подробно описать ее на больших листах бумаги. Это неверно. Мамардашвили не прав, если он думает, что на более подробном рисунке мы будем больше знать об улитке. У Толстого есть места философского или, еще точнее, витгенштейновского звучания.
Мы не можем ничего знать о том, что есть, а можем знать верно только о том, что должно быть. (24.10.1890 [7], курсив Толстого)
Это верно в строгой гносеологии, кроме того что сформулировано на редкость точно, лучше, чем у Эрнста Кассирера: «мы можем знать только то, что сделали сами». Это верно в этике. Важно, что это, кроме того, имеет у Толстого конкретное наполнение: что должно быть сказано не формально, в смысле возможности подставить на это место что угодно по ситуации, а содержательно, именно о движении вверх как единственном долженствовании. Двигаться вверх – наша единственная обязанность («должно быть одно, движение вверх»); только это должно быть, только об этом мы можем верно знать. Оно же самое необходимое, первое знание.
Много знаний разных, но одно важнее и достовернее всех – знание того, как жить. И это-то знание пренебрегается и считается и неважным и недостоверным. (Там же)
Важным может быть и знание, которого у нас пока нет. Но достоверным можно назвать только то, которое у нас уже есть. Знание жизни это знание, что наше дело, единственное, двигаться вверх. Движение вверх, стало быть, конкретно понимается как самопонятное, от которого оттягивают, которое затемняют только явные ошибки, как пристрастие к еде, к телу, своему и другому красивому, зависть, власть. Стоит этим помехам ослабнуть, и человек выходит как из сплошного тумана на солнце, его глаза, ум уже не путаются сами в себе, его ошибки становятся ему прозрачны. Что вы думаете об этом? Толстому в каком-то возрасте удалось преодолеть порочные страсти, они перестали его ослеплять? Совершенствуясь нравственно, он достиг успеха и, при том что другие люди и многие вокруг него всё еще оставались в слепоте, он благодаря проведенному над собой труду сумел не только понять, но и принять истинный закон жизни, и тогда стал звать других на свой путь, приглашать других на те же ступени совершенствования, на которые сумел подняться сам? Да?
Вот уж вовсе нет. Ничего подобного на самом деле вовсе не было. Не было совершенствующегося нравственного Толстого, который благодаря вегетарианству и воздержанию достиг прозрения и с обретенной высоты – ведь он поднимался вверх – учил страну, народ. Было человеческое создание, сумевшее вынести странность расстояния между собой и самим собой.
Физикохимия, биология и психика даны каждому, какие даны. Назовем то, что мы видим у Толстого и что мы называли смотрением, теорией. Это важное переименование. Теория понимается по-разному, давайте вернем этому слову ощутимое значение. Будем называть теорией то, что происходит с Толстым: присутствие себя как другого, другого себя, или просто присутствие (Da-sein, бытие-вот, показанное и выступившее в свет бытие, тождественное просвету, пространству). Давайте возвратим слову теория феноменологически строгое значение, всё-таки наконец отбросим все туманные фантазии, которые навевает неопределенное выражение «созерцание» (что это такое, скажите на милость, вы знаете? Я не знаю. Уверен, что и говорящий это слово тоже не знает, или воображает себе какую-нибудь чушь вроде вдохновенного глядения куда-то в платонические высоты), или «умное зрение», при котором опять же начинают воображать себе какие-то другие глаза, которые видят невидимое. Вместо всех этих плаваний в грязном тумане будем опираться на то, с чем можем иметь дело, на опыт Толстого, его полувековое или много больше присутствие при себе. Удобно и то, что мы возвращаемся при этом к исходному важному и серьезному смыслу слова теория – присутствие, посещение, связанное с демонстрацией. Теория – посольство, или депутация; теорейн – присутствовать, преимущественно на олимпийских играх; посылать посольство; устраивать смотр войскам. Торжественность общегреческих игр или военного парада входит в значение слова.
Мы очистили себе это слово, больше не будем пользоваться им бездумно («теория» в современном значении производное, легко устанавливается при проясненном исходном значении). Пока вообще им не будем зря пользоваться, введем уже в новом очищенном значении, когда надо будет. Пока будем говорить, что Толстой смотрит за собой. Как мы уже говорили, есть за чем смотреть, при такой богатой природе смотрительство в любом случае окупится, дело крупное; как я сказал, при скудной природе, без того размаха, мы бы и смотрительства не заметили. Т. е. богатая природа сделала так, что смотрительство имело смысл и сложилось в такой корпус дневников.
Теперь. Хайдеггер показал, особенно в ‘‘Wissenschaft und Besinnung”, смотрение теории плавно и быстро соскальзывает в смотрительство. У него не подчеркнуто, что смотрительство не свободно, от свободного смотрения (теории) оно отличается заинтересованностью в подопечном, в