И добавил, что готовый макет ее пошел под нож после ареста еврейских писателей и разгрома антифашистского комитета.
Я даже растерялась от такого поворота. Столько трагических болевых нервных линий сплелось в нем…
И как-то не очень уверенно начала оправдываться: что с «Черной книгой», увы, получилось так… Это я знаю… Но у нас с ним тогда все было иначе. И моя заметка под названием «Черная книга» была молниеносно напечатана через три дня после нашей встречи.
Он протянул мне руку помощи — сказал, что она, эта заметка, оказалась единственным печатным свидетельством о «Черной книге». В чем, к большому прискорбию, нет моих личных заслуг, ответила я ему.
И пока мы стояли и так странно и долго говорили в прихожей, вспоминая нашу первую встречу, он неожиданно засмеялся и весело попрощался со мной.
Рассказ «Дорога» был напечатан сравнительно быстро и прошел сравнительно легко. Я уже писала о верстке, о неповторимых его словах про Робинзона и асфальт, о недолгих минутах радости, которые принес рассказ.
— Как хорошо, — сказал он мне в больнице, дав прочитать «Все течет», — у меня теперь четыре читателя этой вещи, вы — четвертая.
Был и такой почти фантастический эпизод в истории его «печатания» в период между двумя больницами.
После операции была мечта, что болезнь отступит. Он оправился, начал ходить, читать, писать.
И появился у меня план, сначала я не очень верила в него и Василия Семеновича не посвящала. Был, вероятно, август 1963 года. Из соседней с нами «Недели» (еженедельного приложения к «Известиям») спрашивали часто — нет ли чего-нибудь, чтобы выбрать для них отрывок. Спрашивали часто, печатали редко. И я никогда не занималась этим. А тут снова появился сотрудник — очень осведомленный, а главный редактор (Аджубей) — осведомленный еще больше.
И я завела речь о Гроссмане — с сотрудником, конечно. Ведь у нас безнадежно лежали «Путевые заметки пожилого человека», переименованные в «Добро вам!». Сотрудник был в курсе дел. Но при этом ходил, выяснял, проверял. Потом появился снова, заявив, что печатать они обязательно будут, чтобы я выбрала для них отрывок. Я выбрала и послала Гроссману. Он сам дал название «Севан». И получилось просто отлично.
Потом всё двинулось вперед прямо-таки газетными темпами.
Передо мной лежала сверстанная полоса «Недели», очередного ее номера. «Севан» занимал почти целую страницу в специально очерченной художником жирно черной рамке. Сверху рисованным шрифтом — «Севан» — крупно, броско, значительно. Под ним тоже довольно крупно — «Из путевых заметок пожилого человека» и чуть ниже — Вас. Гроссман. Отрывок со своим внутренним сюжетом и изумительно звучащим голосом Гроссмана (что, впрочем, отличает и всю эту вещь). Так выглядела эта полоса.
Появилась у меня твердая уверенность, когда я смотрела на эту страницу, что после нее мы вернемся к этим «Заметкам» и напечатаем их в том виде, в каком хотел Василий Семенович. Не знаю, верил ли он сам в это, но чуть посмеивался над моими проектами.
Врач посоветовал ему поехать в подмосковный санаторий, и вскоре он уехал (кажется, это было Архангельское, и после него ему стало хуже).
В «Неделе» все шло точно и быстро, он звонил по телефону из санатория и узнавал, как дела. И вот в ближайшую субботу должен был «Севан» появиться в свет. Мы условились с ним, что он позвонит утром мне домой, я назначила точно час, когда должна появиться «Неделя». В пятницу уходя вечером из редакции, я еще раз проверила все у сотрудника «Недели».
Была суббота, у меня — творческий день, «Недели» я не выписывала, но редакция наша работала. И договорились, что секретарь редакции Наталья Львовна, как всегда, утром забежит в «Известия» за экземплярами «Недели». Она была в курсе дела и обещала, что с этого начнет рабочий день. Кроме того, я договорилась с одним молодым писателем, он был подписчиком «Недели» и обещал утром тоже позвонить мне, сразу как вытащит номер из ящика.
Прожила это время в большом напряжении. Но зазвонил телефон раньше, чем я ждала:
— Все в порядке, — услышала я спокойный и довольный голос Натальи Львовны.
Она сказала, что напечатали, назвала страницу — семнадцатую, прочитала название, первый абзац, второй абзац, последний абзац.
Это был подарок…
Василию Семеновичу, когда он позвонил, я все это с большим подъемом описала и сказала, что в «Новом мире» лежит много номеров «Недели» — специально для него. То была «Неделя» — номер 39, 22–28 сентября 1963 года.
Я успокоилась, расслабилась и решила в эту субботу заняться чем-нибудь успокоительным для себя.
И на задний план отодвинулось, что почему-то не позвонил молодой писатель, а мы так твердо условились.
Позвонил он чуть позже. И сказал как-то осторожно и очень мягко:
— Значит, не напечатали…
Я возмутилась и стала его укорять — как он так невнимательно смотрел, ведь Наталья Львовна вслух прочитала почти все.
Он удивился очень и сказал решительно, что позвонит ровно через пятнадцать минут. И тут все во мне замерло тяжким и таким привычным за годы работы в печати предчувствием беды.
Молодой писатель позвонил еще раз и сказал, что я могу его кромсать и резать, но Гроссмана в «Неделе» нет.
Что же случилось? Расскажу только то, что узнала сама. «Неделя» № 39 за 22–28 сентября 1963 года была набрана и сверстана вместе с «Севаном» Гроссмана. Номер был подписан в печать и залитован. Началось печатание тиража, первые экземпляры которого попали в «Новый мир». И вдруг утром, во время этого печатания, появился заместитель главного редактора Ошеверов. Он остановил печатание и из готового тиража (что делали в сталинские времена, когда в ночь выхода номера был арестован автор — я сама пережила несколько таких ночных историй!) вырвал Гроссмана и вставил на это место другой материал.
В понедельник в редакции у меня было два варианта этой «Недели». Гроссмановскую «Неделю» я сберегла до нынешних времен, а ту, вторую, потеряла.
Я тогда места себе не находила, думая о том, какой нанесу Василию Семеновичу удар, когда он позвонит, вернувшись из санатория… Как он обрадовался тогда… В такой мрачности я не была давно. Как ненавидела я этого Ошеверова, и описать не могу. С его женой у нас были милые отношения. Собралась было ей позвонить, но не смогла, не смогла унизить Гроссмана, «Новый мир» и себя.
Василий Семенович еще раньше, смеясь, повторял, что по голосу и по тому, как я говорю: «…Василий Семенович…» — он понимает, как обстоят его «новомирские дела». А тут о голосе не могло быть и речи.
И услышала, как он ответил мне решительно, твердо и спокойно:
— Ведь напечатали! И я доволен.
Я привезла ему его «личные» номера и выяснила, какой у него тираж. Он сказал, что тираж все-таки большой. И вообще, был настроен даже юмористически, особенно когда узнал, что эта его гроссмановская «Неделя», вырвавшись запретно из общего известинского тиража, вдруг попала в газетные киоски каких-то подмосковных городов. И в одном из них ее купил, сойдя с поезда, его знакомый и сообщил ему. И кто-то еще тоже купил и тоже позвонил. И вообще, таким он был мужественным и дружелюбным, что и передать не могу.
Он умрет меньше чем через год в том же сентябре будущего года. И этот незаконный «Севан» и напечатанный в 12-м номере «Нового мира» в 1963 году рассказ «Несколько печальных дней» станут последними его прижизненными изданиями.
И снова хочу вспомнить о том, как он брал в руки верстку, как смотрел на «Неделю», как вел счет на единицы тиражей и читателей.
Это была не нервно издерганная душа, а даже на пороге смерти гармонически естественная и живая. Все бесчисленные катастрофы с чистыми его книгами не исказили его личность. Они принесли ему смерть, но жизнь на нравственных ее высотах не исказили. Не было в нем и тени темной сосредоточенности на себе одном.
Как мог он слушать других людей и как умел слушать! Он даже настойчиво просил, чтобы люди, приходившие к нему в те годы, не соединялись вместе. Хотел настоящей беседы с глазу на глаз и так прямо смотрел в глаза.
— Меня это интересует, — сколько раз я слышала эти слова.
Я видела, как он высок в трудные минуты, как никогда не забывает о других.
Он говорил о том, как писателей губила в трудных обстоятельствах измена своему таланту.
Приводил разные имена — то с раздражением, то с болью. Был один писатель… Он когда-то был с ним близок и с удовольствием встретил его вступление в литературу, его первые повести о войне. Потом писателя начали громить… После этого он стал писать длинные романы — как будто другой человек. Длинные и благополучные. Стал получать сталинские премии. Василий Семёнович его любил и прямо сказал, что не следует так писать. И тот ответил, что это пока, сейчас, а потом когда он захочет и когда будет можно, то будет писать так, как писал раньше. Василий Семенович его убеждал, что, когда он захочет и когда будет можно, он уже не сможет писать так, как писал. А тот даже посмеивался в ответ и повторял свое.