Ознакомительная версия.
Еще подруга вспомнила про абрикосовый джем, который был даже хуже малинового. Я не думала об этом лет тридцать, но тут все детали всплыли у меня в голове с ужасающей четкостью. Абрикосовый джем был невероятно похож на клей или какую-то липкую слизь. Но почему-то вы непременно получали его в те дни, когда завтрак собирал папа. Все отцы обожали абрикосовый джем, уж не знаю почему. Дочь Фрейда, наверное, много чего могла бы сказать по этому поводу.
В общем, в тот вечер я села за письменный стол и продолжила.
Как правило, завтраки, собранные отцами, всегда были из рук вон плохи. Отцы совершенно ничего в этом не понимали, будто с Луны свалились. Например, «правильный» сэндвич с вареной колбасой надо было делать из белого хлеба и класть внутрь один-два кружка колбасы и один мерзлый листик салата-латука. И еще мазать горчицу (католики увлекались майонезом, но об этом позже). Отцы же, во-первых, вечно брали «неправильный» хлеб и мазали его маслом. От этого сэндвич становился таким же неликвидным, как, скажем, тарелка хаггиса[25]. Во-вторых, из папиных сэндвичей вечно что-нибудь торчало и вываливалось. Не знаю почему. Отцы хватали первую попавшуюся зелень, обычно свежую и кудрявую, а брать надо было единственный привядший листик латука! Если одноклассники видели, что из твоего сэндвича высовывается огромный лист кочанного салата, можно было сразу записываться в изгои.
В каждом классе обязательно был свой изгой. Иначе как бы мы, остальные, могли почувствовать себя нормальными? Если это был мальчик, то обычно из тех, кто таскал с собой какой-нибудь музыкальный инструмент: футляр всегда болтался где-то в ногах, поэтому, чтобы его случайно не пнул кто-то из прохожих, шагать приходилось не по тротуарам, а сбоку, по траве; оттого вся обувь была ободрана, да и собаки тявкали вслед. У таких и завтраки были недопустимо эксцентричные; конечно, остракизму подвергали не только за одно это, но фактор еды играл свою роль…
Наверняка эти мальчики выросли и стали писателями.
Сойдет ли это в качестве материала? Как знать. Чтобы понять, надо записать все. Может, и отыщется фраза, или персонаж, или тема, которые пригодятся вам в будущем. Но прежде надо выплеснуть на бумагу все. Нужно просто писать.
Однажды я слышала выступление Натали Голдберг, автора книги «Как надо писать»[26]. Из зала спросили, что она все-таки посоветует начинающим писателям. Голдберг взяла со стола папку, сложила пальцы, будто держит ручку, и стала понарошку писать. Возможно, это было что-то из области дзен-буддизма, отсылка к «цветочной проповеди», во время которой Будда просто сидел на вершине холма и молча вертел в руках цветок. Сама-то я добрая христианка, и мне, конечно, очень хотелось бы вспомнить и процитировать ученикам что-нибудь вдохновляющее, что сказал бы о творчестве Иисус.
На деле же, когда студенты просят у меня практических советов, я всегда беру лист бумаги и делаю вид, что пишу. Ученики обычно думают, что это очень мудрая и очень дзенская штука. Чаще всего я забываю уточнить, что ее придумала Натали Голдберг.
— А дальше что? — спрашивают студенты.
— А дальше пишите про морковку, — отвечаю я.
«Правильной» считалась мытая морковь машинной обработки.
Все морковки должны быть абсолютно одинаковыми и ни в коем случае не длиннее сэндвича. Иногда родители отправляли вас в школу, всучив бумажный пакет корявых разнокалиберных морковок. Тогда ваш морковный рейтинг падал так низко, что вы боялись даже случайно посмотреть в сторону школьного изгоя. Если б вы, не дай бог, встретились взглядом, между вами протянулась бы невидимая нить, и в сознании одноклассников вы были бы связаны навеки.
А еще обертка: сперва вощеная бумага, потом — пищевая пленка. Ведь что такое «правильный» завтрак? Символ самой большой, самой главной мечты: быть (или хотя бы казаться) нормальным и благополучным. Если дома нелады, в душе сумятица, а жизнь все время бьет под дых, то очень, очень важно, чтобы сэндвич не был завернут как попало. «Уставной» завтрак — знак того, что родителям не наплевать на тебя (даже если в глубине души ты прекрасно знаешь, что они давно пустились во все тяжкие и махнули на семью рукой). В общем, заворачивать сэндвич — это как заправлять койку в армии. Чтобы остальные видели: нигде ни одной морщинки. Ясно?
Ну ладно, вроде все. Теперь у меня есть материал, который можно отбирать, шлифовать, обрабатывать (или сразу выбросить, спасибо за подсказку). Вот вам моя версия школьных завтраков. У вас может оказаться совсем другая, и мне интересно было бы ее узнать. (Стоп, я не сказала, что нужно немедленно слать мне ее по почте. Но она наверняка многое поведала и объяснила бы о вас, вашей семье и атмосфере, в которой прошло ваше детство.) И хотя я привожу здесь свои «мусорные» рабочие наброски, в них все же есть кое-что ценное: образ мальчика-изгоя с инструментом в футляре. Когда я начинала писать, то понятия не имела, что он засел где-то у меня в памяти. Для меня он — самый важный итог всей этой затеи. Завтра, когда я возьмусь за новый роман, он очень мне пригодится. Отныне он мне безмерно нужен и дорог; с ним я буду работать дальше, его я буду узнавать все ближе и ближе. Посмотрим, что он сможет рассказать, куда приведет меня.
Первый набросок очень похож на проявку фотопленки.
Вы не можете — да и не должны — знать, что именно попало в кадр, пока снимок не проявится до конца. Просто наводите объектив на то, что привлекло внимание, и щелкаете. В предыдущей главе, например, мое внимание привлекло содержимое пакета с завтраком. Но по мере проявки кадров я обнаружила очень четкую фигуру мальчика у дальней стены класса, на отшибе.
А может быть, на вашем снимке как раз должен был быть этот мальчик-изгой и вы только в самый последний момент заметили, что неподалеку от него оказалось чье-то семейство. Возможно, это его семья, а может, кого-то из одноклассников. Так или иначе, эти люди попали в кадр и будут на фотографии. И вот пленка извлечена из аппарата; вы проявляете ее, и теперь уже видно мужчину, женщину с младенцем на руках и двоих детей между ними.
На первый взгляд полная идиллия, но затем становится заметна какая-то драма — беда, что скалит зубы из-за плеча, словно бабуин в зоопарке. А потом на фотоснимке в левом нижнем углу вдруг вспыхивают ярко-красные цветы, на которые вы даже не обратили внимания; теперь же они переносят вас в другое место, в другое время, бередят и тревожат память. И вот, наконец, вы начинаете понимать внутренние связи, замечать тайные узы между этими персонажами. А ведь узы и делают нас людьми: создают нас, поддерживают, утешают, показывают нам, что мы есть и что нам по-настоящему дорого.
Нельзя заранее знать, какой получится картинка в итоге. Обычно знаешь только одно: тебя что-то привлекло, зацепило в этих фигурах. И ты разглядываешь снимок до тех пор, пока не поймешь, что именно привлекло внимание.
Всмотримся же как следует.
Лет шесть или семь назад меня попросили написать о спортсменах-инвалидах. Я довольно часто ходила на наши местные чемпионаты для людей с ограниченными возможностями. Во-первых, там выступали несколько моих добрых знакомых, во-вторых, я вообще люблю спорт — неважно, с ограниченными возможностями или безграничными. Так что я пришла на соревнования с большим интересом, но совершенно не представляя, какая из этого выйдет статья.
На таких состязаниях все происходит очень медленно; это ведь не «Формула-1». Тем не менее в них есть свой азарт, и я изо всех сил аплодировала и делала заметки.
Последним «уличным» мероприятием перед обедом был забег на двадцать пять метров. В нем участвовали люди с тяжелейшей инвалидностью, причем многие явно не очень хорошо понимали, что нужно делать. Они тащились и переваливались в самых разных направлениях: один мужчина медленно, как улитка, подбирался к трибунам, другой — к пьедесталу почета; обоих деликатно вернули на дорожку. Это тянулось до бесконечности. Был уже почти полдень; мы страшно проголодались. Наконец все пересекли финишную черту; мы, зрители, встали и собрались уходить — и тут вдруг заметили, что на дорожке, всего в двух-трех метрах от старта, есть кто-то еще.
Это была девушка-подросток лет шестнадцати, с нормальным лицом, но крохотным, скрюченным тельцем. Она почти висела на металлических костылях и буквально ползла вперед, переставляя один костыль на пяток сантиметров, подвигая ногу, затем переставляя второй костыль на несколько сантиметров, подтягивая вторую ногу. Смотреть на это было мучительно. К тому же я умирала от голода. «Ну давай же, скорей!» — мысленно стонала я, отирая пот со лба. А она все делала свои крошечные шажки. Наконец — по моим ощущениям, часа через четыре — она добрела до финиша и пересекла черту. Видно было, что она абсолютно счастлива — застенчиво, по-девчачьи.
Ознакомительная версия.