Захару неведома «внутренняя борьба» Обломова между тягой к жизненному покою и исполнением «прямого человеческого назначения» (с. 78). Но и он «уже не прямой потомок <…> русских <…> рыцарей лакейской, без страха и упрека…» (с. 56), наподобие героя «Ламмермурской невесты» Вальтера Скотта — Калеба Бальдерстона, дворецкого графа Равенсвуда (с. 658). Со своей «почтенной» лысиной во всю голову и пышными бакенбардами Захар весьма неопрятен и неряшлив, а при страстной преданности барину «редкий день в чем-нибудь не солжет ему», не обворует по мелочи или не распустит про него «какую-нибудь небывальщину» (с. 56, 57).
Нередко Захар прямо-таки дублирует те или иные привычки и свойства Ильи Ильича. Тот «любил вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем», решающим участь народов, оказывающим «подвиги добра и великодушия» (с. 54). Фантазирует и Захар, принимавшийся вдруг «неумеренно возвышать Илью Ильича», вычисляя его «ум, ласковость, щедрость, доброту», а также придавая «ему знатность, богатство или необычайное могущество» (с. 59). Захар не боится, как Обломов, менять квартиру, но ворчит «всякий раз, когда голос барина заставлял его покидать лежанку», где он обыкновенно сидел, «погруженный в дремоту» (с. 60, 11). «Натура» Ильи Ильича выявлялась в его «робком, апатичном характере», усугубленном в этих чертах детством и отрочеством героя в Обломовке; Захар, «ленивый от природы <…>, был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию» (с. 60). Оба героя были, впрочем, «довольно мягкого и доброго сердца» (там же).
Итак, Захар, которому в первой части романа посвящены седьмая и девятая главы, — «верный спутник Обломова, даже во сне (в „Сне Обломова“ он еще Захарка)»[37]. «Захар — это часть самого Обломова…»[38], — писал критик Н. Д. Ахшарумов. Он же одним из первых отметил широкий литературный контекст (интертекст), призванный придать образу Захара не только национально-русскую, но и общечеловеческую характерность. Кроме названного ранее Калеба из «Ламмермурской невесты» В. Скотта и, конечно, сервантесовского Санчи Пансы («Дон Кихот») это и неразлучный с дядей Тоби капрал Трим из романа Лоуренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» (1767)[39]. Современная исследовательница Е. Ю. Полтавец добавляет к ним «образ Савельича в „Капитанской дочке“ А. Пушкина», особенно в эпизодах упорной борьбы Захара с Тарантьевым за барский фрак или рубашку («Не дам фрака…»)[40], отсылающих нас к нежеланию «дядьки» Петра Гринева отдавать Пугачеву знаменитый заячий тулупчик. Обобщающий свет на фигуру Захара проливают также значения его имени («память Господня») и отчества Трофимыч (Трофим от др. — греч. «кормилец или питомец»): первое упрочивает мотив Захаровой преданности своему господину (в конце романа Захар откажется далеко уезжать даже от могилы Обломова), второе указывает на извечную взаимную зависимость между барином — хозяином (и в этом смысле «кормильцем») и обслуживающим («питающим») его слугой.
Говоря в своих мемуарах «Необыкновенная история» (1875–1879) о диалогах Ильи Ильича с Захаром в начальной части романа, Гончаров назовет их комическими и поэтому не способными стать зародышем всего задуманного произведения («…в этой первой части заключается только введение, пролог к роману, комические сцены Обломова с Захаром — и только, а романа нет!» — 7, с. 407). Это верно: в качестве двойника Обломова, но человека духовно неразвитого Захар, общаясь с Ильей Ильичем, обнажал в нем черты по преимуществу лишь однородные собственным, выставлявшие и Обломова в том же свете. А Захар смешон, и оправдывая свою нерадивость тем, что не он «выдумал» нечистоту, мышей и клопов («У меня всего много, — сказал он упрямо, — за всяким клопом не усмотришь, в щелку к нему не влезешь»), и томясь «жалкими словами» барина в ответ на свое замечание по поводу переезда на другую квартиру («Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают…»). Столь же комичен и Обломов, «голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека» утверждающий, что он сутками, не спя по ночам, думает «крепкую думу», чтоб его крестьяне «не потерпели в чем нужды», а, задетый в своем барском самолюбии («Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительно предпочтение Захаром особы барина всем и каждому»), заливающий «обиду» квасом, провоцируя в итоге сочувственную «догадку» Захара: «Эк его там с квасу-то раздувает!» (с. 74–78).
Между тем смысл личности Обломова в ее окончательной гончаровской трактовке комизмом ни коим образом не ограничен. В 1866 году Гончаров писал своему другу и помощнице Софье Александровне Никитенко: «Скажу Вам <…> чего никому не говорил: с той самой минуты, когда я начал писать для печати <…>, у меня был один артистический идеал: это изображение честной, доброй, симпатичной натуры, в высшей степени идеалиста, всю жизнь борющегося, ищущего правды, встречающего ложь на каждом шагу, обманывающегося и, наконец, окончательно охладевающего и впадающего в апатию от сознания слабости своей и чужой, то есть вообще человеческой натуры» (8, с. 318). Тут же указаны и литературные предшественники такого героя — Дон Кихот Сервантеса и шекспировский Гамлет, воплотившие в себе «почти все, что есть комического и трагического в человеческой натуре» (8, с. 319).
Свойствами «неизлечимого <…> идеалиста» (7, с. 287) Гончаров в особенности наделит своих Александра Адуева и Бориса Райского, стремившихся, кстати, и к литературно-творческой деятельности. Но неискоренимое «чистое, светлое и доброе начало», «вера в добро», словом, та же идеальная устремленность, хотя и в сочетании с комическими и негативными сторонами натуры, с самого начала «Обломова» заявлены романистом и у его заглавного героя (8, с. 319). Для их раскрытия требовался, однако, уже не Захар, а лица, по крайней мере своим общекультурным уровнем подобные Илье Ильичу. И Гончаров в последней редакции первой части вводит их в роман. Это светский франт Волков, бюрократ-карьерист Судьбинский, литератор-очеркист Пенкин, наконец, «человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией», а также именем и фамилией («Его многие называли Иваном Ивановичем, другие — Иваном Васильевичем, третьи — Иваном Михайловичем»; «фамилию его называли также различно…») (с. 26–27).
То обстоятельство, что Алексеев (так для удобства станет именовать этого господина романист) череду визитеров Обломова замыкает, отнюдь не случайно. В лишенном какой бы то ни было «заметной черты, ни дурной, ни хорошей» (с. 27) Алексееве предельно выразилась самая сущность всех этих людей, совокупно представляющих, заметим кстати, основные разряды господствующего петербургского общества. Именно — стандартность и более того, нивелированность их индивидуальностей, как бы подмененных то модным партикулярным (у Волкова), то фирменным чиновничьим «темно-зеленым фраком с гербовыми пуговицами» (у Судьбинского), а то и «бакенбардами, усами и эспаньолкой», призванными символизировать мнимые «независимость» и «фрондерство» их обладателя (у Пенкина).
По словам романиста, Алексеев являл собою «какой-то <…> безличный намек на людскую массу, <…> неясный ее отблеск» (с. 27). В портрете «блещущего здоровьем» двадцатипятилетнего Волкова, напротив, лицо упомянуто, однако оно, во-первых, дробится на отдельные части («щеки, губы и глаза») и, во-вторых, ослепляет своей «свежестью» ровно так же, как «белье, перчатки и фрак» этого господина (с. 17). Который и заботится о нем столько же, как о своем головном уборе и обуви: «Он вынул тончайший батистовый платок, вдохнул ароматы Востока, потом небрежно провел им по лицу, по глянцевитой шляпе и обмахнул лакированные сапоги» (там же). «Начальник отделения» Судьбинский — субъект «гладко выбритый, с темными, ровно окаймляющими его лицо бакенбардами, с утружденным, но спокойно-сознательным выражением в глазах» и… «сильно потертым лицом» (с. 20). Иначе говоря, не личность а всего лишь олицетворение форменного порядка и чиновничьего шаблона. Что же касается Пенкина, то «заросшее» волосами лицо этого и в целом «очень худощавого» (т. е. невидного, незаметного) господина не упомянуто повествователем вовсе.
Фельетонист и очеркист Пенкин по роду своих занятий — писатель и в этом звании как будто имеет право пребывать в одном ряду с Пушкиным, Гоголем и самим Гончаровым. Сверх того, он, по его словам, «пуще всего <…> ратует за реальное направление в литературе» (с. 24). Смысл литературного реализма, по Пенкину, однако, проясняет та, как полагает он, «великолепная поэма» под названием «Любовь взяточника к падшей женщине», которую он усиленно рекомендует для прочтения Обломову. В «великом» авторе этой «поэмы» Пенкину «слышится до Дант, то Шекспир» (с. 25). На деле же Гончаров таким образом пародирует одновременно как мелкотравчатую «обличительную» литературу в России начала шестидесятых годов XIX века, так и жанр «физиологических» очерков, широко распространенный в русской «натуральной школе» середины годов 40-х, когда начинается действие в «Обломове». Непосредственным объектом для пародии стал изданный Н. А. Некрасовым и В. Г. Белинским двухтомный сборник «Физиология Петербурга» (1845).