Дело, видимо, в том, что мы порой проецируем сегодняшние нравы общественно-литературной борьбы на 150 лет назад, ибо уже знаем, что «оправданием» лагерей Колымы и печей Освенцима служила порой идейная борьба, ибо насилие, как показала история, становилось часто решающим аргументом в этой борьбе. Но это знание и придаёт узость и непримиримость сегодняшним спорам, загоняя «новых спорщиков» в ситуации безвыходно однозначных решений. Об этом с горечью говорил С. Аверинцев. Позволю себе сделать выписку из его статьи: «Где сейчас благородство мысли, отмечавшее обе стороны: Чаадаева — и Тютчева, Хомякова — и Герцена?.. Да, они спорили, спорили непримиримо, но их спор протекал на основе некоторого взаимопонимания и потому был для культуры плодотворным… Как они говорили друг о друге? Серьёзности спора это никоим образом не отменяло, но придавало ему качество благородства, одухотворяло его, задавало масштаб, всегда пропорциональный мере взаимного уважения оппонентов… Тогда, во времена Хомякова и Чаадаева, было что уважать. Славянофилы менее всего были узкими доктринёрами или духовными провинциалами. Западники менее всего были представителями национального нигилизма. Где нам до них!»{137}.
К сожалению, отношения были не столь идилличны. Вернее, было и то, о чём говорит С. Аверинцев. Но уже зарождалось и нечто иное. У «новых спорщиков» есть свои прародители. Правда, в то время они были на втором плане, но были. Я имею в виду поэта Н. Языкова, написавшего на Чаадаева стихотворно-политический донос, среди прочих слов которого было даже удивление: «Ты цел ещё». А по сути, стихотворение было призывом к расправе:
Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна!
Её предания святые
Ты ненавидишь всё сполна.
Ты их отрёкся малодушно,
Ты лобызаешь туфлю пап, —
Почтенных предков сын послушный,
Всего чужого гордый раб!
Своё ты всё презрел и выдал,
Но ты ещё не сокрушён…
«Криком языческого гнева» назвала эти стихи Каролина Павлова, отнюдь не западника, писавшая при этом вполне верноподданные стихи. Интересно, что Гоголь поначалу одобрил стих Языкова, но затем — с точки зрения христианской — осудил их написав поэту слова, актуально звучащие и сегодня: «Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине… Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей»{138}. Но что любопытно: Языков — в молодости друг Пушкина, автор вольнолюбивых стихов, вполне в «чаадаевском» духе называвший Россию «край непросвещённый» («Родина»), клеймивший современников за то, что «пред адской силой самовластья II Покорны вечному ярму» («Элегия»), и, словно повторяя Чаадаева, ужасавшийся: «О! долго цепи вековые// С рамен отчизны не спадут, И Столетья грозно протекут, — // И не пробудится Россия!» («Элегия»). Какова эволюция! Конечно, нелепо было бы упрекать за его стихи «К Чаадаеву» славянофилов, под чьим влиянием находился он последние годы. Славянофилы осудили его выпад против «басманного мыслителя», однако позиция Языкова вполне, как видно, показывала те крайние выводы, к которым могла привести славянофильская доктрина.
Возможно, как полагают некоторые современные историки, что именно со славянофилов началась бы вестернизация русского общества. На то и в самом деле есть основания в их идеологии: требования соборности (то есть демократии), гласности (то есть свободы слова), созыва Земского собора (то есть парламента) и т. п. Поиски собственной традиции — тоже одна из черт самосознающей культуры европейского типа, чему является классическим примером Англия. Но беда была в том, что у славянофилов поиски зачастую оборачивались вымыслом, вместо исторической реальности рисовались льстящие национальному самолюбию картины, искусство «натуральной школы» называлось «клеветой на народ и общество» (Ю. Самарин), и даже, признавая западное просвещение, требовалось, чтобы «высшие начала» православия господствовали над ним, «обнимая его своею полнотою»…{139} Иными словами, как формулировал противоположность западнического и славянофильского миросозерцания Герцен, «мы (то есть западники. — В. К.) не бежим от настоящего в прошлое, ибо знаем, что последняя страница истории — современность. Мы не затыкаем ушей при горестных криках народа, и у нас хватает мужества признать с глубокой душевной болью, насколько развратило его рабство; скрывать эти печальные последствия — не любовь, а тщеславие. У нас перед глазами крепостничество, а нас обвиняют в клевете и хотят, чтобы печальное зрелище крестьянина, ограбленного дворянством и правительством, продаваемого чуть ли не на вес, опозоренного розгами, поставленного вне закона, не преследовало нас и днём и ночью, как угрызение совести, как обвинение? Славянофилы охотней читают предания времён Владимира, они желают, чтобы им представляли Лазаря не в язвах, а в шелках. Для них, как для Екатерины, нужно возвести вдоль дорог от Петербурга до Крыма картонные деревни и декорации, изображающие сады»{140}.
Реальный смысл историософских концепций достаточно, однако, отчётливо проявляется в конкретно-исторических ситуациях, которые на практике, в жизненных испытаниях проверяют, если угодно, патриотизм доктрин. 7 марта 1854 года, примерно через месяц после разрыва дипломатических отношений России с Англией и Францией перед началом катастрофической для страны Крымской войны, И. Киреевский занёс в свой дневник: «Война Европы с Россией, которая, если состоится и продолжится, то, по всей вероятности, приведёт с собою борьбу и спорное развитие самых основных начал образованности западно-римской и восточно-православной. Противоположная сторона двух различных основ обозначится для общего сознания, и, по всей вероятности, будет началом новой эпохи развития человеческого просвещения, под знаменем христианства православного опирающегося на возрождение племён словенских, до сих пор служивших подножием для господства племён романских и германских и теперь вступающих с ними в равные права, а, может быть, долженствующих господствовать над ними»{141}. Через несколько недель Хомяков читал друзьям свои стихи «России», где были и жестокие инвективы («В судах черна неправдой чёрной,// И игом рабства клеймёна»), но основной пафос заключался в восклицании: «О, недостойная избранья. Ты избрана!» Таким образом, война приветствовалась, да ещё как доказательство верности доктрины превосходства России над Европой. Чаадаев не мог не знать этих разговоров и точки зрения славянофилов на войну. Из того же дневника Киреевского за месяц март: «29, понедельник. Стихи Хомякова. — У Чаадаева»{142}. Стало быть, общение в этот период было несомненным, и контекст ясен.
И вот в том же 1854 году Чаадаев пишет: «Храбрейшие из адептов новой национальной школы не задумались приветствовать войну, в которую мы вовлечены, видя в ней осуществление своих ретроспективных утопий, начало нашего возвращения к охранительному строю, отвергнутому нашими предками в лице Петра Великого. Правительство было слишком невежественно и легкомысленно, чтобы оценить, или даже только понять, эти учёные галлюцинации. Оно не поощряло их, я знаю; иногда даже оно наудачу давало грубый пинок ногою наиболее зарвавшимся, или наименее осторожным из их блаженного сонма; тем не менее, оно было убеждено, что, как только оно бросит перчатку нечестивому и дряхлому Западу, к нему устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои неоконченные изысканий, свои бессвязные стремления и смутные надежды за истинную национальную политику, равно как и покорный энтузиазм толпы, которая всегда готова подхватить любую патриотическую химеру, если только она выражена на том банальном жаргоне, каков обыкновенно употребляется в таких случаях. Результат был тот, что в один прекрасный день авангард Европы очутился в Крыму»{143}. После ряда позорных для страны поражений, когда стало ясно, что националистический ажиотаж последних лет николаевского правления, отказ от европейских достижений превратил страну в беспомощного колосса, угар самодовольства и самомнения прошёл у всех, в том числе и у славянофилов. Поражение в войне привело к пересмотру внешней и внутренней политики, к реформам и некоторым свободам. И мало было людей, которые с чистой совестью могли воскликнуть подобно Чаадаеву: «Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению своего отечества с верного пути»{144} Кто, по его мнению, это делал, нетрудно догадаться. И далее Чаадаев формулирует своё кредо подлинного патриотизма, который можно было бы назвать патриотизмом правды: «Слава Богу, я всегда любил своё отечество в его интересах, а не в своих собственных»{145}.