Вообще-то наплевать, сколько было негодяев и как их звали. Но политические выпады, инкриминированные Полежаеву при жизни — погубившие его — а после Великой Октябрьской признанные важнейшей заслугой, — эти несколько строк добыты советской наукой из упомянутых доносов и в канонический текст внедрены посмертно.
А надобно заметить, что строчки эти, все как одна, выглядят удивительно неуместными. Когда философское, высокого слога, стихотворение «Рок» оканчивается бессмысленными словами:
И Русь как кур передушил
Ефрейтор-император, —
оно сбивается на пародию.
И когда жалобная-прежалобная мелодия «Цепей»: «Я увял, и увял / Навсегда, навсегда, / И блаженства не знал / Никогда, никогда» — внезапно прерывается барабанным боем в единственной строфе других, грубых очертаний:
Изменила судьба…
Навсегда решена
С самовластьем борьба,
И родная страна
Палачу отдана, —
это странно.
По правде говоря, и в поэме «Сашка» презренные палачи появляются не особенно кстати…
Так вот — не Бибикова, не Ивана ли Петровича это творчество? Мы ведь видели в Ильинском, что зуд подлога у старого шпиона был…
Во всяком случае, Полежаеву эти стихи приписаны лишь на том основании, что доносчики — не сочинители и не бывает дыма без огня.
Вот и задумаешься. В истории русской литературы Полежаев — персонаж необходимый. Из пространства Пушкина в пространство Лермонтова — стихи Полежаева единственный путь, и совершенно прямой. Но Полежаев, без сомнения, писал бы другое и по-другому, если бы полковник Бибиков не так пламенно мечтал сделаться генералом. Лучшее стихотворение Полежаева (единственное у него, где сострадание самозабвенно) — «Мертвая голова» — стало страницей «Хаджи-Мурата» и страницей «Приглашения на казнь»… — так что же получается? Что низкий осведомитель, почти наверное полубезумный, был тайным агентом Судьбы, доверенным лицом Неизвестного Автора?
Между прочим, сын этого самого Бибикова — помните юношу, обучавшегося ружейным приемам? — приятельствовал с Лермонтовым, и Лермонтов ему в альбом вписал какое-то стихотворение, — но альбом пропал.
1
Первые наброски плана «Капитанской дочки» помечены тридцать первым января 1833 года. Через неделю, шестого февраля, Пушкин оставил, не кончив, «Дубровского» и принялся собирать материалы для «Истории Пугачева».
«Историю» и роман он затеял одновременно. Перед глазами у Пушкина был пример Вальтера Скотта. Роман «Роб Рой» (1817) был также предварен обширным историческим очерком. Здесь автор, бесстрастно цитируя документы, рассказывал о деятельности своего героя — предводителя шотландских горцев в якобитском восстании 1715 года.
В романе факты нарочно переиначивались и облик Роб Роя выступал в ореоле легенды, окутанный личными тревогами вымышленных персонажей. Автор при этом уходил в тень. Читателю предлагались мемуары почтенного пожилого джентльмена. Сэр Фрэнсис Осбальдистон вспоминал о необычайных событиях своей молодости, о странном знакомстве с разбойником и бунтовщиком, который не только выручил его из беды, но и содействовал его счастью.
Юный Фрэнк Осбальдистон, за непослушание отправленный суровым отцом к родственникам в захолустье, встречался в дорожной гостинице с шотландским прасолом по имени Кэмпбел, не зная, что это и есть Роб Рой.
Влюбившись в юную свою кузину, бесприданницу и сироту Диану Вернон, Фрэнк обретал заклятого и коварного врага в лице своего двоюродного брата Рэшли, оказывался невольно вовлечен в интриги якобитов (то есть сторонников свергнутого короля Иакова Стюарта); ход событий приводил его то в расположение правительственных войск, то в стан мятежников. Между молодым благонамеренным дворянином и шотландским разбойником завязывалась взаимная симпатия, и Роб Рой оказывал Фрэнку Осбальдистону важную услугу. По доносу негодяя Рэшли рассказчика арестовывали как изменника, но в конце, счастливо преодолев препятствия, он женился на своей избраннице.
Вот какой это был роман. Пушкин увлекался Скоттом, и при желании в «Капитанской дочке» можно найти несколько мест, очень похожих на цитаты из «Роб Роя».
Но важнее сюжетных и текстуальных совпадений преподанный английским писателем урок превращения истории в роман. Судьба государства необычно преломляется в участи человека. Современник в погоне за счастьем видит события и лица в ином свете, чем потомок, интересующийся истиной.
Пушкину, когда он сочинял «Капитанскую дочку», жилось грустно. Он уверился в невозможности счастья и писал стихи о смерти, о неумолимой судьбе.
Осенью 1833 года созданы «Пиковая дама» и «Медный всадник», герои которых, пытаясь увернуться от каменной десницы рока, сходят с ума. Германн — отчасти родня Швабрину, а история бедного Евгения — негатив сюжета «Капитанской дочки».
Вообразим, что Гринев не успевает спасти свою невесту и вдобавок попадает под суд. Это вполне отвечало бы логике исторических событий и взгляду Пушкина на жизнь.
Но в «Капитанской дочке» действуют не законы, а исключения, не рок, а удача, не история, а сказка.
Иван-царевич пожалел волка, а за это волк спас царевича от смерти и добыл ему невесту.
Пушкину нравилось соединять этой схемой данные военных сводок.
Оставив повествование герою, роль судьбы он взял себе.
Это такая игра: переставлять занятные фигурки по карте Оренбургской степи; сочинять за них письма и мемуары; устраивать их благополучие вопреки препятствиям; освещать их существование цитатами из старинных поэтов и сборника народных песен — и наслаждаться особенной авторской свободой, которая называется иронией.
2
Постоянный мотив «Капитанской дочки» — самозванство. Повторяющийся эффект — разоблачение. Первая же глава преважно называется — «Сержант гвардии», но читатель встречает в ней заурядного провинциального недоросля, и слыхом не слыхавшего о службе. Обстоятельства приводят его в Белогорскую крепость. Тут же оказывается, что и это громкое название — пустая фикция.
«Я глядел во все стороны, ожидая увидеть грозные бастионы, башни и вал; но ничего не видал, кроме деревушки, окруженной бревенчатым забором. С одной стороны стояли три или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с другой — скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными. „Где же крепость?“ — спросил я с удивлением. „Да вот она“, — отвечал ямщик, указывая на деревушку, и с этим словом мы в нее въехали» (глава III. «Крепость»).
Вот наконец наступает для Гринева время службы военной. Стараниями отца и генерала Р. — людей, так горячо желавших, чтобы Петруша научился дисциплине и понюхал пороху, он оказывается в глухом захолустье, в инвалидной команде, под началом человека, которому жена при посторонних говорит в глаза: «Только слава, что солдат учишь: ни им служба не дается, ни ты в ней толку не ведаешь». И правда, мы уже видели этих солдат — «стареньких инвалидов с длинными косами и в треугольных шляпах», а перед ними коменданта — старика в колпаке и в китайском халате. Гринев как будто не замечает комического действия этих описаний. Может быть, ему и не смешно: ведь рушатся его иллюзии.
Но когда приходит Пугачев и становится по-настоящему страшно, Гринев, едва избавившись от виселицы, роняет поразительные слова: «Меня подняли и оставили на свободе. Я стал смотреть на продолжение ужасной комедии».
«Ужасная комедия»! Это проливает свет на происходящее. Пугачев, восседающий на крыльце в высокой собольей шапке с золотыми кистями, и Швабрин, обстриженный в кружок и в казацком кафтане, — самозванцы и ряженые. Первая же фраза Пугачева — театральная реплика, рассчитанная на толпу: «Как ты смел противиться мне, своему государю?» — неискренняя фраза. И церемония присяги уныло-пародийна: «Они подходили один за другим, целуя распятие и потом кланяясь самозванцу. Гарнизонные солдаты стояли тут же. Ротный портной, вооруженный тупыми своими ножницами, резал у них косы. Они, отряхиваясь, подходили к руке Пугачева, который объявлял им прощение и принимал в свою шайку»[5]
Комедия комедией, а ужас бродит совсем рядом. На виселице качаются трупы людей, которые не приняли правил игры и не сказали «государь», а сказали — «самозванец». И только что Савельич обмолвился тишком: «Плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку». И если кто-нибудь произнесет громко то, о чем догадываются или знают почти все, — этот человек умрет.
Тут и происходит отвратительная сцена. «Несколько разбойников вытащили на крыльцо Василису Егоровну, растрепанную и раздетую донага. Один из них успел уже нарядиться в ее душегрейку». (Еще один ряженый! Не правда ли, это и есть «ужасная комедия»?)