Карабчиевский, цитируя, не выбирал любимые или хотя бы просто нравящиеся ему строки. (Может быть, у Маяковского даже и нету строк, которые бы ему по-настоящему нравились.) Не думал он, выбирая, и о том, талантливые это строки или нет. Он цитировал то, что ему было нужно по смыслу. Но вышло так, что — вольно или невольно — он из всего Маяковского выбрал самые плоские, самые натужные, самые бездарные строки.
Я старался вспомнить только те стихи, которые любил. Только те, которые как-то меня задели. Не смыслом, не содержанием, а интонацией, обожгли горящей, спрессованной в них болью. О смысле, о содержании отбираемых строк я при этом совершенно не думал. Но вышло так (и надо думать, это вышло не случайно), что выбранные мною строки тоже выстроились в определенный, очень четко и ясно обозначившийся смысловой ряд.
В стихах, выбранных Карабчиевским, перед нами один Маяковский: грубый, жестокий, почти садист, певец насилия и погрома, — тот самый «грядущий хам», близкое пришествие которого предрекал Мережковский, — «Пришедший Сам», как демонстративно Маяковский сам назвал себя однажды. Им владеет только одно чувство, «одна, но пламенная страсть» — глубокая, всесжигающая ненависть, сладострастная, неистребимая жажда мести. В остальном же — это человек предельно простых, предельно примитивных желаний. Он живет только грубыми велениями плоти:
Я — весь из мяса,
человек весь —
тело твое прошу…
Он словно бы нарочно, самой природой создан для этой революции, давшей выход всем темным человеческим чувствам — жестокости, насилию, безудержному кровавому погрому. Для революции, провозгласившей, что главная ее цель — удовлетворение самых грубых, самых примитивных человеческих потребностей и желаний:
Нам надоели небесные сласти,
Хлебище дайте жрать ржаной!
Нам надоели небесные страсти,
Дайте спать с живой женой!
Если верить Карабчиевскому, о том, как представляет себе Маяковский высшее достижение всех завоеваний революции, конечный результат этого вселенского кровавого бесчинства, лучше всего говорит его стихотворение «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру»:
Как будто
пришел
к социализму в гости,
от удовольствия —
захватывает дых.
Брюки на крюк,
блузу на гвоздик,
мыло в руку
и…
бултых!
Процитировав эти строки, Карабчиевский пишет:
► Вот предел мечтаний, вот счастье, вот светлое завтра. Поэт — бунтарь, не жалевший сил для борьбы с отжившим старьем, сжигавший книги, крушащий соборы, расстреливавший галереи, казнивший министров, актеров, коммерсантов, — показывает нам, наконец, для чего он все это делал.
Бултых!..
Таков Маяковский, встающий перед нами в стихах, которые приводит и комментирует в своей книге Юрий Карабчиевский.
В стихах, запомнившихся мне, — совсем другой Маяковский.
Прежде всего — это очень несчастливый человек. Бесконечно уязвимый, постоянно испытывающий жгучую боль. Бесконечно одинокий, страдающий. Главные чувства, владеющие его душой, — огромная жажда ласки, любви, простого человеческого сочувствия. И такой же огромный, неиссякаемый запас жалости, любви, сочувствия всему живому, каждой божьей твари: забитой до полусмерти лошади, шелудивому дворовому псу, которому он готов кинуть на съедение собственную печенку.
Это человек с душой не просто ранимой, а словно бы страдающей гемофилией — готовой истечь кровью от любой ничтожной царапины. Зная эту свою слабость, он грубит, дерзит, пыжится, мучительно притворяется сильным, неуязвимым, бронированным. Но в любую минуту он готов сорваться в слезы, в самую настоящую истерику.
Единственное, что нужно ему в жизни, — это любовь женщины. Не просто физическая близость, а именно любовь — безоглядная, глубокая, нежная, всепоглощающая. Любимая женщина нужна ему для того, чтобы хоть с нею ощутить себя самим собой — маленьким, беспомощным, по-детски беззащитным:
Для себя ведь не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
Зависимость его от любимой — прямо-таки патологическая. Куда только девается вся его «бронзовость», вся эта поза грубого, сильного, уверенного в себе человека. Он готов разреветься, и ничуть не стыдится, не стесняется своих слез, не боится обнажить перед всем миром эту свою чудовищную слабость:
Сегодня сидишь вот, сердце в железе.
День еще — выгонишь,
может быть, изругав.
В мутной передней долго не влезет
сломанная дрожью рука в рукав.
Выбегу, тело в улицу брошу я.
Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась.
Не надо этого!
Дорогая,
хорошая,
дай простимся сейчас.
Самое страшное горе, самая непереносимая для него боль — это уход любимой женщины. Этого вынести он не в силах. Боль эта разрастается в его мозгу до сознания всемирной, вселенской катастрофы:
Глазами взвила ввысь стрелу.
Улыбку убери твою!
А сердце рвется к выстрелу,
а горло бредит бритвою…
Женщина — единственная, которая могла бы дать ему счастье, его женщина, самим богом для него созданная, ему предназначенная — уходит к другому. Уходит не потому, что для нее он недостаточно хорош. С ним, только с ним могла бы она быть по-настоящему счастлива. Но она уходит к какому-то лысому сморчку. Уходит, потому что у него — деньги.
Вот она — главная болевая точка всей его лирики. Дело не в том, что ему лично не повезло. Уход любимой открыл ему, что мир устроен неправильно. Он устроен несправедливо.
Лирический герой Маяковского — это человек, ушибленный несправедливостью мира, в самое сердце смертельно раненный его неправедностью. Об этом твердит, орет, вопит каждая его метафора:
Как красный фонарь у публичного дома
кровав налившийся глаз…
Лысый фонарь сладострастно снимает
с улицы черный чулок…
И революцию он встретил с таким неистовым восторгом не потому, что она привлекла его своей жестокостью, а потому, что она призвана была (так, во всяком случае, ему казалось) взорвать, уничтожить эту вековую, изначальную несправедливость мироздания.
И социализм необходим ему вовсе не потому, что он даст ему возможность ублажать свою плоть. Это пролетариям, которые «приходят к коммунизму низом», обездоленным, нищим, лишенным самых насущных человеческих радостей, он предоставит простую возможность «хлебище жрать ржаной» и «спать с живой женой». Это не ему, а литейщику Ивану Козыреву «построенный в боях социализм» предоставит чистую, сверкающую кафелем ванную.
А ему — совсем другое нужно:
Я с небес поэзии
бросаюсь в коммунизм,
потому что нет мне
без него
любви.
Ему коммунизм нужен, потому что он хочет, чтобы навсегда исчезло, кончилось наконец это вековое проклятье, когда «каждый за женщину платит»,
чтоб не было любви — служанки
замужеств,
похоти,
хлебов…
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
Быть может, этот Маяковский у кого-нибудь вызовет такое же сильное отталкивание, такую же резкую неприязнь, как и тот, портрет которого нарисовал Юрий Карабчиевский. Но речь не о том, какой из этих двух Маяковских привлекательнее.
Важно другое: какой из них — настоящий?
Ответить на этот вопрос не трудно.
► «Ложь в лирической поэзии опасна, — заметил однажды Гоголь, — ибо обличит себя вдруг надутостью».
Стихи Маяковского, на которых строит свою концепцию Юрий Карабчиевский, поминутно обличают себя вот этой самой «надутостью», то есть, как сказали бы мы на сегодняшнем нашем языке, — натужностью, искусственностью, нарочитостью.
Гоголевское слово «ложь» тут не следует понимать буквально. Конечно, сочиняя и эти свои стихи, Маяковский не лгал. Но он сочинял их, если перефразировать его собственное выражение, по долгу, а не по душе, наступая — по его же ставшими крылатыми словам — на горло собственной песне.