Вторжение в Бельгию произошло 10 мая 1940 года, а 14 июня немцы вошли в Париж.
Время с сентября 1939 по июль 1940 года — из самых мрачных в жизни Эренбурга: он тяжело болел, многие друзья-французы от него отвернулись (Франция находилась в состоянии войны с Германией, а СССР — в состоянии «дружбы»), полиция намеревалась выслать его из страны, а он не мог ехать. Да и куда? — В Москве, скорей всего, ждал арест (теперь подтвердилось, что Сталин так и распорядился[116]), Европа почти вся была под сапогом Гитлера (Эренбург обсуждал ситуацию с бежавшими из Праги Романом Якобсоном и из Варшавы Юлианом Тувимом — в итоге Якобсон и Тувим отправились в Америку, а Эренбург остался в Париже), вскоре его арестовали французы — спасло чудо (после прорыва немцев правительство решило отправить министра авиации Пьера Кота, с которым Эренбург был дружен, в Москву за самолетами, и Эренбург оказался полезен). Когда гитлеровцы вошли в Париж, Эренбурга с женой разместили в комнатенке советского посольства, в это время в Москве пустили слух, что он невозвращенец. Жизнь в оккупированном гитлеровцами Париже была невыносима: «Я отводил душу в стихах»[117]. Стихи из цикла «Париж, 1940» — это трагический и страстный лирический дневник, у стихов одна тема, одна мысль, один нерв, одно чувство:
Глаза закрой и промолчи, —
Идут чужие трубачи,
Чужая медь, чужая спесь.
Не для того я вырос здесь.
Эренбург согласился вернуться в Москву поездом через Германию по подложным документам, когда из разговоров немцев в Париже понял: нападение Гитлера на СССР неминуемо, а значит — можно возвращаться, он понадобится. Вернувшись в Москву 29 июля 1940-го, Эренбург сразу же написал Молотову о том, что узнал в Париже. Ответа не получил, но его положение определилось — разрешили напечатать стихи и, с великим трудом, очерки о разгроме Франции. Эренбург вернулся в Москву, не поправившись, был слух, что у него рак, выглядел он ужасно, об этом свидетельствует Н. Я. Мандельштам:
«Я была поражена переменой, происшедшей с Эренбургом — ни тени иронии, исчезла вся жовиальность. Он был в отчаяньи: Европа рухнула, мир обезумел… В новом для него и безумном мире Эренбург стал другим человеком — не тем, которого я знала многие годы. <…> Я запомнила убитый вид Эренбурга, но больше таким я его не видела: война с Гитлером вернула ему равновесие»[118].
15 сентября 1940 года Эренбург начал работу над задуманным еще во Франции романом «Падение Парижа». Завершив работу над первой его частью, он в январе 1941-го снова пишет стихи; в них — порабощенная Гитлером Европа, ужас Холокоста, о нем — не со стороны:
Горе, открылась старая рана,
Мать мою звали по имени — Хана…
И, продолжая тему прежних стихов, снова признание:
Всё за беспамятство отдать готов…
Одно из январских стихотворений посвящено Лондону (Англия — единственная страна Европы, насмерть стоявшая против Гитлера, чьи войска занимали Европу на советской нефти и с советским зерном), это была запретная тема, поскольку виновниками европейской войны советская пропаганда изображала англо-французских империалистов, но Эренбург не молчал:
Город тот мне горьким горем дорог,
По ночам я вижу черный город…
О непростой судьбе романа мы еще расскажем, а здесь отметим, что в пору, когда печатание романа было разрешено, Эренбургу позволили издать книгу стихов, названную им «Верность».
Эта книга представила нового поэта: автора сжатых, емких, не разделенных на строфы стихов, произносимых тихим, раздумчивым, равнодушным к напевности голосом (недаром петь стихи Эренбурга стали только в эпоху «авторской песни», не требующей оперных голосов и внимательной больше к смыслу, чем к музыкальности текста), стихов короткого дыхания, иногда затрудненного, стихов, использующих опыт французской поэзии, где слово цепляет слово и по смыслу, и по звучанию и где еще со времен Вийона (а в XX веке у Жакоба) виртуозно работал прием настойчивого повтора, стихов, если пользоваться аналогией с пластическими искусствами, напоминающих не пастозное масло, но беглую и убедительную карандашную графику. Эренбург предстал мастером строгой философской лирики, выразившей сложную долю мыслящего человека в бесчеловечном мире, человека, и сквозь грохот орудий слышащего голос птицы и тишину леса, видящего красоту цветов и ощущающего их запах, человека, знающего тяжелое бремя верности и неодолимую власть искусства.
Недаром стихи из «Верности» Эренбург включал во все свои последующие сборники стихов.
В июне 1941 года он продолжал работать над третьей частью «Падения Парижа» — 22-е число застало его на 37-й главе романа.
6. Запомни и живи… (1941–1953)
Отечественную войну 1941–45 годов по справедливости принято считать звездным часом Ильи Эренбурга. Он стал едва ли не первым публицистом антигитлеровской коалиции — художественная ярость написанного им сочеталась с гигантской продуктивностью: около полутора тысяч статей для центральных, фронтовых, армейских, даже дивизионных и тыловых газет, специально для зарубежной прессы и телеграфных агентств (статьи переводились на многие языки, распространялись подпольно, выпускались в виде листовок и брошюр)… Поразительная, фантастическая работоспособность, беспрецедентный запал — а ведь писателю было за пятьдесят! Он взял это на себя в первый день войны и, не жалуясь на усталость, нес свой груз до конца. История русской публицистики другого такого примера не знает.
Лишь изредка Эренбург мог урвать время от публицистики. Осенью 1942 года, после отчаянного лета (немцы вышли к Волге и поднялись на Кавказ), Эренбург написал несколько стихотворений. Они, в отличие от стихов 1939 года, продолжали его статьи (в которых, правда, всегда была острая лирическая нота). Это были стихи о внезапном для населения нападении немцев и о всенародном отпоре ненавистному врагу, плач по занятому немцами родному Киеву («Киев, Киев! — повторяли провода, — / Вызывает горе, говорит беда…»), о вере в победу (звучащие тогда почти абстрактно строки о грядущем вступлении наших войск в Берлин) и о самой победе, которая «не гранит, не мрамор светлый, — / В грязи, в крови, озябшая сестра», о несдавшейся Франции, о Париже и заклинание «Так ждать…», напоминающее симоновское «Жди меня», стихи о старых солдатах и о погибших юношах. Хорошие, искренние, вполне эренбурговские стихи — не событие в поэзии, но важная временная мета в знаковой хронологии стихов Эренбурга. Любопытна краткая запись в индийских дневниках художника Н. К. Рериха, получившего в Индии в 1943 году четыре номера «Нового мира» (среди них и № 2–3 с шестью стихотворениями Эренбурга): «Много ценного материала <…>. Значительны, как всегда, стихи Эренбурга»[119]…
В нашем перечне не упомянута еще одна тема статей и стихов Эренбурга 1942-го, самого успешного для Германии года войны — «Убей немца!». В сборнике «Стихи о войне» (1943) она представлена стихотворениями «Убей!», «Возмездие», «Немец», «Проклятие», «Немецкий солдат», «Немцы вспоминали дом и детство», «Колыбельная». Адрес этих стихов, как и аналогичных статей Эренбурга, конкретен и во времени, и в пространстве — речь идет о гражданах гитлеровской Германии, с оружием в руках 22 июня 1941 года вступивших на территорию СССР с целью его порабощения и поголовного уничтожения миллионов мирных людей, в частности, за один только факт их принадлежности к неарийским народам. Можно спросить: в какой мере тема «Убей!» вообще может быть предметом поэзии? Ответ прост: в той же мере, в какой она может быть предметом жизни.
В академическом издании, дающем представление обо всех сторонах поэтического творчества Ильи Эренбурга, присутствие этих стихов обязательно. Как и аналогичные стихи Симонова или «Итальянец» Светлова, они остаются в поэтической летописи XX века страшными, но справедливыми страницами…
Летом 1943 года барометр войны впервые указывал на победу. «Понемногу все становилось привычным: разбитые города, развороченная жизнь, потеря близких…»[120]. Почувствовав некоторое облегчение (оно было куплено безмерной ценой миллионов жизней, которые испокон веку на Руси никто не считал), власть могла вернуться к прежним идеологическим заботам, наверстывала упущенное: снова пошли проработочные статьи в прессе и травля писателей; в искусстве утверждался помпезный великорусский стиль, в жизни — государственный антисемитизм. Интеллигенции давали понять, чтоб не заносилась; надежды на невозможность после такой войны нового 1937 года повисали. Все это порождало те раздумья, которые, понятно, не могли быть предметом газетных статей. Так возникли у Эренбурга стихи 1943–1945 годов. «Дневника я не вел, но порой писал стихи, короткие и не похожие на мои статьи: в стихах я разговаривал с собой. До лета 1943 года мы жили в ожесточении, было не до раздумий. Стихи снова стали для меня дневником, как в Испании…»[121].