Снова в стихах Эренбурга — библейские ассоциации (Екклесиаст и несчастный Иов), снова двойное зрение — горе, принесенное врагом, и горе, которое впереди.
Молчи — словами не смягчить беды.
Ты хочешь пить, но не ищи воды.
Тебе даны не воск, не мрамор. Помни —
Ты в этом мире всех бездомней.
Не обольстись цветком: и он в крови.
Ты видел все. Запомни и живи.
Эренбург постоянно выезжал на фронт, писал о территориях, освобожденных от немцев, своими глазами видел следы их разбоя, кровавых трудов их усердных помощников из местных; письма, которые он получал, документы, которые к нему попадали, рисовали еще более жестокую картину. Стихи «Бабий Яр» (1944) — о расстреле в 1941-м всего еврейского населения Киева — не раз потом аукнутся Эренбургу:
Мое дитя! Мои румяна!
Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы
Вы окликаете меня…
Этого Эренбург никогда не забывал, а для государства Холокост был «чужим горем» (недаром горькие стихи Эренбурга 1945 года «Чужое горе — оно как овод…» трудно проходили цензуру).
В годы войны Эренбург начал работу над документами и свидетельствами об уничтожении гитлеровцами еврейского населения в СССР, задумав издать их книгой. Потом к этой работе — ее курировал Еврейский антифашистский комитет — подключился и Василий Гроссман. «Черная книга» в 1947-м была запрещена, за участие в ней многие пострадали; почти весь состав Еврейского антифашистского комитета был арестован, а в 1952-м расстрелян; «Черную книгу» издали только в годы перестройки.
В стихах 1943–1945 годов — раздумья о долгой жизни. Войны и кровь — всю жизнь; где тот покой, о котором говорил Пушкин?
Было в жизни мало резеды,
Много крови, пепла и беды.
Я не жалуюсь на свой удел,
Я бы только увидать хотел
День один, обыкновенный день,
Чтобы дерева густая тень
Ничего не значила, темна,
Кроме лета, тишины и сна.
В стихах Эренбурга не равнодушная, но вечная природа — главная опора духа, но, конечно, не только она, и в этом случае трагические стихи перестают быть скорбными. Таково одно из самых пронзительных стихотворений 1945 года:
Когда я был молод, была уж война,
Я жизнь свою прожил — и снова война.
Я все же запомнил из жизни той громкой
Не музыку марша, не грозы, не бомбы,
А где-то в рыбацком селенье глухом
К скале прилепившийся маленький дом.
В том доме матрос расставался с хозяйкой,
И грустные руки метались, как чайки.
И годы, и годы мерещатся мне
Всё те же две тени на белой стене.
В 1943 году Эренбург ощутил, что стосковался по прозе, но ежедневная работа публициста не позволяла сосредоточиться на серьезном большом замысле, стихи же — лирический дневник (отсюда, кстати, и отсутствие заботы о нарядных и просто точных рифмах), это — другое; каким-то выходом оказались написанные одна за другой четыре сюжетные поэмы: две на материале зарубежного Сопротивления (Франция, Чехия), две — на русском. Поэмы, написанные одним размером, рождались с ходу, ритм вел автора сам собой, сюжеты были бесхитростны («Париж» и «Прага говорит», как кажется, менее плакатны, чем «Варя» и «Наступление»), во всех поэмах главные герои жертвуют жизнью ради Свободы (этим словом Эренбург и назвал выпущенную в 1943-м книжку, предпослав поэмам лирическое вступление — свое признание в любви Европе). Цикл поэм выстраивал единую картину героического европейского Сопротивления фашизму, вписывая сцены Отечественной войны в общую панораму Второй мировой.
Поэтический мир лирики 1943–1945 годов нов и не нов для Эренбурга: это раздумья о трагичности жизни; но в отличие от горького мира испанских стихов, теперь в них, как правило, отсутствует романтическая нота, ее проблеск мелькнет разве лишь в стихах о Победе (май 1945 года). Но и в этом цикле сама Победа похожа и непохожа на Победу из испанских стихов, где ее романтически освещала Самофракийская Ника:
Я запомнил несколько примет:
У победы крыльев нет как нет,
У нее тяжелая ступня,
Пот и кровь от грубого ремня…
Теперь образ Победы строже и заземленнее:
Она была в линялой гимнастерке,
И ноги были до крови натерты…
Дело не только в смене размера стихов, дело прежде всего в смене восприятия: нищета опустошенной войною земли, сгоревшие русские избы, незарытые кости солдат, миллионы убитых и, несмотря на все, продолжающаяся на ней жизнь под тем же прессом власти, разве что без революционно-романтического флера, — все это изменило тон стихов.
Трагичность мира испанских стихов благожелательная критика могла объяснять тем, что та война была проиграна. Трагичность стихов Эренбурга 1943–1945 годов такого объяснения не имела. Когда эти стихи были собраны в книгу «Дерево» — о ней промолчали…
Конец войны был омрачен у Эренбурга напечатанной 14 апреля 1945-го в «Правде» по личному указанию Сталина статьи зав. Агитпропом ЦК Г. Александрова «Товарищ Эренбург упрощает», которая в угоду политическому расчету обвиняла его в неклассовом подходе к немцам и дезавуировала его публицистику. Ответить на эту статью публично ему, разумеется, не позволили; Сталин на его недоуменное письмо с выражением категорического несогласия с этими обвинениями не ответил. Теперь эта история объяснена документально[122].
Так Эренбург встретил Победу, в таком состоянии думал о сделанном и писал стихи:
Я смутно жил и неуверенно,
И говорил я о другом…
Он это хорошо понимал, но среди написанного им в те «воинственные годы» было и не «о другом»:
Умру — вы вспомните газеты шорох,
Проклятый год, который всем нам дорог.
А я хочу, чтоб голос мой замолкший
Напомнил вам не только гром у Волги,
Но и деревьев еле слышный шелест,
Зеленую таинственную прелесть…
……………………………………………………
Уйду — они останутся на страже,
Я начал говорить — они доскажут.
В январе 1946 года Эренбург принялся за большой роман («Буря»), а в апреле его вызвали к Молотову, сообщившему, что Эренбург направляется в длительную поездку по США (начиналась холодная война, и Эренбургу отводилась роль в ее пропагандистском обеспечении); в порядке любезности ему позволили затем побывать во Франции. Упоминание вышедшей в 1946 году книги стихов Эренбурга «Дерево» вычеркнули из очередной разгромной статьи (шла гнусная кампания против Зощенко и Ахматовой) только потому, что автор находился за рубежом.
В 1948 году Эренбург снова пишет стихи — последние при Сталине; они сочинялись без оглядки на возможность публикации и большей частью остались ненапечатанными при жизни автора (между «Деревом» и следующей книгой его стихов — интервал в 13 лет). Уже ощущалась черная атмосфера последних лет сталинского произвола — был убит Михоэлс, начались массовые изгнания евреев со службы, аресты членов Еврейского антифашистского комитета; предстояла кампания борьбы с «космополитами». В стихах Эренбург вспоминал войну, убитых под Ржевом, говорил о Франции, где прожита половина жизни и куда его не выпустили в 1948-м; он вспомнил старую песню «Во Францию два гренадера…» и в сердцах обронил:
Зачем только черт меня дернул
Влюбиться в чужую страну?
Вообще, небанальная тема родины звучала почти во всех стихах 1948-го — и ржевских, и о лермонтовских Тарханах, и в поразительном для обстановки тех лет стихотворении «К вечеру улегся ветер резкий…». Лучшие из этих стихов уже предвещали стиль оттепельных — они, как правило, длиннее и сюжетнее военных…
5 марта 1953 года в стране началась другая жизнь, а осенью 1953-го на чистом листе бумаги, лежавшем перед Ильей Эренбургом, он вывел название новой повести. Это слово облетело весь мир и в итоге стало общепризнанным названием наступившей эпохи — Оттепель.
7. Прошу не для себя… (1954–1967)
В мае 1945 года Илья Эренбург написал стихотворение:
Прошу не для себя, для тех,
Кто жил в крови, кто дольше всех
Не слышал ни любви, ни скрипок,
Ни роз не видел, ни зеркал,
Под кем и пол в сенях не скрипнул,
Кого и сон не окликал, —
Прошу для тех — и цвет, и щебет,
Чтоб было звонко и пестро,
Чтоб, умирая, день, как лебедь,
Ронял из горла серебро, —
Прошу до слез, до безрассудства,
Дойдя, войдя и перейдя,
Немного смутного искусства
За легким пологом дождя.
Теперь наступили годы, когда молитва могла стать программой действий.