нас в отношении всех аналогичных случаев – мы не вправе отрицать это желание жить и отказывать в нем кому-либо из неизлечимых больных!
Более того, этот аргумент применим даже там, где пациент своими поступками доказывает врачам: он не имеет более желания жить. Я говорю о самоубийцах. И я решительно утверждаю, что и в случае истинной попытки самоубийства врач имеет даже не право, а обязанность осуществить медицинское вмешательство, то есть спасти и помочь в полной мере, насколько это в его силах. Эта проблема не теряет актуальности. Несколько лет назад я сам разработал процедуру, которая позволяет спасти пациента даже в случае тяжелого отравления снотворным, когда прежние методы оказываются бессильными. И тогда среди коллег раздавались голоса, указывавшие мне, что я не вправе возвращать к жизни человека, чье решение покончить с собой так по-человечески понятно (происходила целая эпидемия самоубийств среди большой группы людей, находившихся в ситуации экстремальной угрозы). Говорили, что я не вправе силой вталкивать таких людей обратно в жизнь, что своими действиями я притязаю на роль Судьбы. Но я держался своего решения и ни разу не отступил от этого принципа, даже когда моя собственная ассистентка, постоянно критиковавшая мою позицию, однажды и сама была доставлена в больницу после покушения на самоубийство. Да, и в ее случае я пошел на принцип и применил свой метод – вполне успешно, хотя и не дождался за это благодарности. Но тем, кто критиковал процедуру с позиций морали (с медицинской точки зрения ее было невозможно критиковать), я бы возразил так: я вовсе не притязаю на роль Судьбы, а вот тот врач, который предоставляет самоубийцу его участи, кто полагается «на волю Судьбы» и сложа руки остается в стороне, когда еще мог бы вмешаться и помочь, – вот кто притязает на роль Судьбы. Ведь если бы «Судьбе» угодно было, чтобы самоубийца погиб, так уж «Судьба» изыскала бы способ и средства помешать умирающему вовремя попасть в руки врача. Но раз «Судьба» подыграла врачу, тот обязан действовать профессионально, а не сдаваться на ее «милость».
Я надеюсь, что, последовательно обсудив все мыслимые аргументы в пользу эвтаназии, я сумел вам доказать неотменимость смысла бытия, убедить вас, что наша вера в смысл жизни может и должна быть непоколебима. Если первым делом мы обнаруживаем смысл в жизни, то впоследствии выясняется, что и страдание обладает смыслом, причастно ему. И далее становится ясным, что и умирание может иметь смысл, что естественная, «своя» смерть тоже бывает исполнена смысла. И наконец, даже болезнь, в том числе неизлечимая, в том числе психическое расстройство, не дает никому права на убийство, не позволяет определять жизнь человека как «не имеющую ценности». Тем самым мы по крайней мере подступились с разных сторон к вопросу о смысле жизни. И, наскоро подводя итоги, напомним основной вывод: мы установили, что сама наша жизнь представляет собой ответствование на вопрос, а потому невозможно задаваться вопросом о ее смысле, ибо смысл всякий раз состоит в том, чтобы дать ответ. Но ответы, сказали мы также, ответы, которые мы должны давать на конкретные вопросы жизни, не могут выражаться только в словах и даже только в поступках, это нечто большее – наша жизнь, все наше бытие! На вопросы жизни можно ответить лишь в той мере, в какой мы отвечаем «каждый в своей жизни».
Под конец надо напомнить, что изначальный вопрос о смысле жизни может иметь и другое применение, может быть задан иначе, а именно – обращен ко всему миру, в особенности к тому, что происходит с нами, обо что мы претыкаемся, ненамеренно и неизбежно, – я говорю о судьбе. Ведь судьбой мы управлять не в силах, мы называем судьбой именно то, на что не имеем никакого влияния, что по сути своей ускользает от нашей воли. Мы видели, что смысл нашей жизни в немалой мере определяется тем, какую позицию мы занимаем по отношению к внешней судьбе в тех случаях, когда уже не можем изменить ситуацию или когда она изначально незыблема. Но нужно сделать еще один шаг и задать вопрос: а может быть, сама эта судьба в чистом и подлинном смысле и, сверх того, все, происходящее во внешнем мире, – тоже имеет смысл?
То есть тут нам представляются два магистральных пути рассуждения, и оба они недоказуемы и неопровержимы. Ведь можно с равной убедительностью утверждать, что в конечном счете все совершенно бессмысленно – и точно так же утверждать, что все не только в высшей степени осмысленно, но и тем более осмысленно, что мы не можем охватить смысл целого, Смысл Всего, что мы можем лишь говорить о некоем «Сверхсмысле этого мира». С тем же успехом можно твердить о полной бессмысленности мира. С тем же успехом, то есть с равным логическим основанием или же безосновательностью. По сути своей мы стоим перед выбором, который уже не является логическим решением. Логика высказывается как в пользу одного утверждения, так и в пользу противоположного, с логической точки зрения оба рассуждения вполне потенциально допустимы. С логической точки зрения это беспочвенные рассуждения, ни на чем не основанные, точнее, их основа – Ничто. Принимая это допущение, мы взмываем над бездной Ничто – и одновременно предстаем перед горизонтом Сверхсмысла! Это решение человек способен принять не по логической формуле, но из глубины своего бытия, выбрать либо то, либо другое. Нам известно лишь одно: если человек выберет веру в предельный смысл, в Высший Смысл бытия, эта вера, как любая вера, будет осуществляться творчески. Ибо она не сводится к вере в «свою» правду – это нечто намного, намного большее. Вера делает истиной то, во что она верит. Можно даже сказать, что выбор определенного способа мыслить – это еще и его осуществление.
В Баварии, примерно в 50 километрах к западу от Мюнхена, расположен небольшой город Ландсберг. Оттуда ведет дорога на юг, к находящейся в пяти километрах старинной ярмарке Кауферинг. В начале прошлого года, утром, в ранних сумерках по этой дороге плелись 280 мужчин. Они шли колонной по пять человек в ряд, под конвоем эсэсовцев: то была группа заключенных из концлагеря в Кауферинге. Направлялись они в соседний лес, где им предстояло отстраивать огромный замаскированный завод, производивший вооружение. Истощенные оборванцы шли по дороге – да нет, не шли, тащились, ползли, поддерживая друг друга, опираясь друг на друга: опухшие с голоду ноги едва могли нести даже исхудавшие до 40 килограммов тела, стопы болели, они превратились в сплошную рану от застарелых мозолей и обморожений. А что происходило в