— Я не в силах противиться тебе, — всхлипывала она.
— Да ведь я ничего и не пытаюсь сделать.
— Не в силах, не в силах! Я знаю, что не в силах! Я — слабая!
— Но я не собираюсь тебя трогать.
— Ты слишком сильный… Я не могу противостоять твоему напору…
— Я тебя не трону.
Тут она отняла руки от лица:
— Правда?
— Арлин, я люблю тебя…
— Я знала! О, а я так слаба…
— Люблю тебя так, что не высказать словами…
— Ты — плохой человек.
— Но решил… — и осекся от захлестнувшей меня досады, — решил, что наша любовь должна оставаться платонической.
Глаза ее сузились от обиды и возмущения; вероятно, Арлин пыталась воспроизвести пронизывающий взгляд своего мужа, однако впечатление было такое, словно она силится прочитать субтитры старого итальянского фильма.
— Платонической? — переспросила она.
— Ну да. Отныне и впредь пусть будет именно такой.
— Платонической… — она задумалась.
— Да, — сказал я, — я хочу любить тебя любовью, которая выше слов, выше простого соприкосновения тел. Любовью духа.
— Но что мы будем делать?
— Ну, мы будем видеться по-прежнему, как и раньше, знать, что предназначены друг для друга, однако семнадцать лет назад судьба совершила ошибку и отдала тебя Джейку.
— Но что мы будем делать? — она поднесла трубку к уху.
— И ради детей мы обязаны оставаться верными нашим супругам и никогда больше не уступать нашей страсти.
— Это я понимаю, но что мы будем делать?
— Ничего не будем.
— Ничего?
— Ничего… м-м-м… такого.
— Но видеться все-таки будем?
— Видеться — да.
— По крайней мере, мы будем говорить, что любим друг друга?
— Я полагаю, да.
— И ты не забудешь меня?
— Скорее всего, нет.
— И тебе не хочется прикоснуться ко мне?
— Ах, Арлин… ну конечно, очень хочется, но пойми, ради детей…
— Каких детей?
— Моих детей.
— О!
Она сидела на диване: правая рука держит возле уха трубку, левая опущена на колено. Глубокий вырез синего вечернего платья, которое она почему-то решила снова надеть сегодня, все больше и больше настраивал меня на неплатонический лад.
— Но… чем… как… — она пыталась подобрать нужное слово. — Как то, что ты меня… изнасилуешь, может повредить твоим детям?
— Как? Насилие — повредить — детям?
— Да. Как?
— Понимаешь ли, если я снова дотронусь до твоего волшебного тела, то, возможно, не в силах буду вернуться к семье… И мне придется увести тебя с собой и начать новую жизнь.
— О-о… — Она смотрела на меня во все глаза. — Ты такой странный.
— Это от любви.
— Так ты правда любишь меня?
— Да, люблю. С той минуты, когда впервые осознал, как много скрывается за внешним… какие глубины и сокровища таятся в твоей душе…
— Чего-то я не понимаю.
Она положила телефон на подлокотник дивана и снова закрыла лицо руками, но плакать на этот раз не стала.
— Арлин, я должен уйти. И нам нельзя будет больше говорить о нашей любви.
Теперь в обращенном ко мне взгляде сквозь очки появилось нечто новое — не то усталость, не то грусть, точно затрудняюсь сказать.
— Семнадцать лет…
Я неуверенно поднялся. Арлин не сводила глаз с той точки, где я находился мгновение назад.
— Семнадцать лет.
— Спасибо тебе, что позволила мне высказать тебе…
Теперь она тоже встала, сняла очки и положила их рядом с телефоном. Подошла вплотную и дрожащей рукой взяла меня чуть ниже локтя.
— Ты можешь остаться.
— Нет, я должен уйти.
— Я никогда не позволю тебе оставить детей.
— Это будет сильнее меня, и ничто меня не остановит.
Она колебалась, стараясь заглянуть мне в глаза.
— Ты такой странный…
— Арлин, если бы только…
— Останься.
— Остаться?
— Останься, пожалуйста.
— Но зачем?
Она притянула меня к себе, подставила полуоткрытые губы для поцелуя.
— Я могу не совладать с собой, — предупредил я.
— Нет уж, ты постарайся, — произнесла она мечтательно. — Я поклялась, что никогда больше не отдамся тебе.
— Что-что?
— Я поклялась честью мужа, что никогда больше не отдамся тебе.
— Тогда придется тебя изнасиловать.
Печально поглядев на меня, она сказала:
— По-моему, это единственный выход.
В течение первого месяца Жребий не особенно влиял на мою жизнь. Я пользовался кубиками, чтобы найти способ убить время или выбрать одно из двух в тех случаях, когда мне было в общем-то все равно. Жребий решал, что мы с Лилиан пойдем смотреть пьесу Эдварда Олби[36], а не ту, которую театральные критики удостоили своей ежегодной премии; что буду читать статью X; вытащенную наугад из множества таких же; что прерву работу над книгой и займусь эссе под названием «Почему психоанализ обычно терпит неудачу»; что куплю акции какой-нибудь «Дженерал Энвелопмент Корпорейшн», а не, скажем, «Уандерфилд Индастриз»; что не поеду на конференцию в Чикаго; что займусь с Лил любовью в позициях, идущих в Камасутре под №№ 23, 52,8 и т. д.; что увижусь с Арлин; что не увижусь с Арлин и т. д.; что увижусь с ней здесь, а не там.
Короче говоря, кубик определял лишь то, что не имело особого значения. Большая часть вариантов соответствовала моим вкусам и складу личности. Постепенно я пристрастился к игре с вероятностями, которые назначал разным придуманным мною вариантам. К примеру, позволяя Жребию решать, с кем именно мне переспать, я давал Лил один шанс из шести, выбранной наугад новой знакомой — два, Арлин же — три. Если же я играл двумя кубиками, вероятность того или иного становилась заметно более тонкой. При этом я стремился неуклонно следовать двум принципам. Во-первых, никогда не включать в список нежеланный мне вариант. Во-вторых, приниматься за его исполнение без сомнений и колебаний. Если решил подчинить свою жизнь Жребию, то секрет успеха — в том, чтобы покорной марионеткой плясать на ниточках, за которые он дергает.
Через полтора месяца после того, как я закрутил роман с Арлин, был совершен следующий и весьма важный шаг — я начал применять кубик в профессиональной деятельности. В число вариантов я стал включать такие вещи: я буду агрессивно высказывать пациентам свое мнение, когда захочу; заново изучу какую-нибудь другую аналитическую теорию или метод и буду применять их в течение определенного количества часов во время сеансов; буду читать пациентам проповеди.
А со временем стал включать как вариант, что буду заставлять пациентов выполнять определенные психологические упражнения, подобно тому как тренер дает своим питомцам упражнения физические: застенчивая девушка должна была назначить свидание неотразимому волоките; агрессивный забияка — сцепиться с хилым и робким слабаком и намеренно ему проиграть; зубрила — посмотреть пять фильмов, дважды сходить потанцевать и в течение недели минимум по пять часов в день играть в бридж.
Разумеется, самые важные задания были сопряжены с грубым нарушением психиатрической этики. Указывая пациентам, что им надлежит делать, я принимал на себя юридическую ответственность за все возможные негативные последствия. А поскольку у типичного невротика все последствия неизменно оказываются негативными, мои предписания могли обернуться большими неприятностями. А проще говоря — крахом моей врачебной карьеры, и эта перспектива неведомо почему сильно меня радовала. Ибо, как профессиональный психиатр, я лишался статуса — своего базового «я» — и вступал в интимный контакт со Случаем.
Первые несколько дней кубик заставлял меня откровенно выражать свои собственные чувства к пациентам, то есть нарушать основополагающее правило психотерапии — не судить. Я беззастенчиво поносил и высмеивал малейшую слабость, обнаруживавшуюся в моих напуганных, сжавшихся в комочек пациентах. Боже правый, вот это была потеха. Если вспомнить, что предыдущие четыре года я вел себя как святой, который все поймет, все простит и примет любую глупость, зверство, бессмыслицу, и что из-за этого у меня были подавлены нормальные человеческие реакции, то легко себе представить, с каким ликованием я с разрешения Жребия в лицо называл своих пациентов садистами, болванами, мерзавцами, потаскухами, трусами и латентными кретинами. Какая радость! Я нашел еще один островок радости.
Похоже, пациенты, как, впрочем, и мои коллеги, были не в восторге от моих новшеств. С этого момента моя репутация начала падать, а дурная слава расти. Первые неприятности доставил профессор Орвилл Богглс, некогда преподававший мне в Йеле английский язык.
У этого рослого господина с лошадиными зубами и маленькими тусклыми глазками случился творческий кризис, и он ходил ко мне шесть месяцев кряду в надежде вернуть работоспособность. На протяжении трех лет он не мог написать ничего, кроме собственного имени и, дабы поддержать свое реноме ученого, вынужден был переписывать с минимальными правками свои курсовые работы, написанные на втором курсе Мичиганского университета, и печатать их в качестве статей в ежеквартальных журналах. Поскольку дальше второго абзаца их все равно никто не читал, за руку профессора не поймали, и за год до того, как обратиться ко мне, он, благодаря впечатляющему списку публикаций, сумел заключить бессрочный контракт.