— Да уж…
Перечитывая только что написанное, я снова слышу внутри себя тихое хихиканье.
— Да уж, хи-хи-хи…
Ну конечно, эта ирония — опять он, двоечник, которым я был когда-то.
— Надо же, как красиво! Прекрасный урок нравственности получил этот твой Максимилиан! — И, как обычно, забивает новый гвоздь: — Легкий приступ самодовольства?
— …
— Иначе говоря, ты не помог этому школьнику…
— …
— Потому что он был невежлив с тобой, так?
— …
— И ты собой доволен?
— …
— А как же твои принципы? Прекрасные принципы, изложенные выше? Вспомни: «Страх перед чтением преодолевается чтением, боязнь не понять — погружением в текст…» Как быть с этими заявлениями? Ты что, наплевал на них?
— …
— В общем, подговнял ты в тот вечер с Максимилианом! Рассердился не в меру или, может, испугался — с тобой ведь случается такое, ты ведь можешь и струхнуть, особенно когда устанешь. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что надо было взять этого парня под ручку, привести к себе домой, помочь ему с разбором текста, а потом уж поговорить с ним, может даже наорать на него — но после того, как он сделает задание! Откликнуться на его просьбу — вот что надо было сделать, Обязательно, потому что, на счастье, это была просьба! Плохо сформулированная? Пусть! Корыстная? Так все просьбы таят под собой корысть, ты сам знаешь! Это ведь твоя работа — превращать интерес с расчетом в интерес к тексту! Но вот бросить Максимилиана на улице и вернуться домой, как сделал ты, означало оставить разделяющую вас стену стоять, как и раньше. Ты даже ее укрепил, эту стену! На эту тему есть у Лафонтена басня. Хочешь, расскажу? Там главное действующее лицо — ты!
Шалун великий, Ученик,
На берегу пруда резвяся, оступился,
И, в воду опустясь, ужасный поднял крик.
По счастию, за сук он ивы ухватился,
Которая шатром
Нагнула ветви над прудом.
На крик Ученика пришел его Учитель,
Престрогий человек и славный сочинитель.
«Ах, долго ли тебе во зло употреблять
Мое примерное терпенье? —
Воскликнул педагог.
— Не должно ль наказать
Тебя за шалости, дурное поведенье?
Несчастные отец и мать! жалею вас!
Ну как пойдешь ты мокрый в класс?
Не станут ли тебе товарищи смеяться?
Чем здесь в пруду купаться,
Учил бы лучше ты урок.
Забыл ты, негодяй, мои все приказанья;
Забыл, что резвость есть порок!
Достоин ты, весьма достоин наказанья;
И, ergo, надобно теперь тебя посечь».
Однако же педант не кончил этим речь,
Он в ней употребил все тропы и фигуры
И декламировал, забывшись до того,
Что бедный ученик его,
Который боязлив и слаб был от натуры,
Лишился вовсе чувств, как ключ пошел на дно.
Без разума ничто учение одно.
Не лучше ль мне поторопиться
Помочь тому, кто впал от шалости в беду?
За это ж с ним браниться
И после время я найду.[46]
3
Максимилиан — типичный современный двоечник. Когда толкуют о сегодняшней школе, говорят в основном о нем. Каждый год в школу идут двенадцать миллионов четыреста тысяч юных французов, из них около миллиона подростков — дети иммигрантов. Предположим, что двести тысяч из них хронически не успевают. Сколько из этих двухсот тысяч скатилось к вербальному или физическому насилию (оскорбления в адрес учителей, жизнь которых превратилась в ад, угрозы, побои, порча помещений и прочее)? Четверть? Пятьдесят тысяч? Допустим. Отсюда следует, что из двенадцати миллионов четырехсот тысяч школьников лишь четыре десятых процента соответствуют образу Максимилиана — ужасающего призрака хулигана-двоечника, губителя цивилизации, который заслоняет собой всё, когда наши средства массовой информации заводят речь о школе, и возмущает умы, в том числе и самые серьезные.
Предположим, что я ошибаюсь в расчетах и что мои четыре десятых процента надо умножить на два или на три, все равно цифра остается смехотворной, а страх перед этой молодежью — совершенно постыдным для нас, взрослых.
Подросток из какого-нибудь заштатного городка или с дальней столичной окраины, черный, араб или француз, большой любитель «фирмы» и мобильников, свободный электрон, перемещающийся в пространстве группами, в натянутом до подбородка капюшоне, испещряющий своими граффити стены домов и вагоны метро, любитель рубленой музыки с агрессивными текстами, громогласный и драчливый, тот, кого считают хулиганом, наркодилером, поджигателем или потенциальным религиозным экстремистом, Максимилиан — современный образ предместий былых времен; и как когда-то буржуа любили грешным делом наведаться на улицу Лапп[47] или в излюбленный апашами кабачок на берегу Марны, так и сегодняшний «буффон» любит поглазеть на Максимилиана, точнее, не на него самого вживе, а на его образ, который сам же стряпает и подает под разными соусами в кино, литературе, рекламе и новостях. Максимилиан являет собой одновременно воплощение того, чего боятся, и того, что продают, он и герой самых жестоких фильмов, и лицо самых популярных торговых марок. Если физически Максимилиан вытеснен на периферию больших городов (заслуга в этом принадлежит градостроительству в целом, ценам на недвижимость и полиции), то образ его достиг самого сердца самых зажиточных кварталов, и «буффон» с ужасом обнаруживает, что его дети одеваются как Максимилиан, говорят на жаргоне Максимилиана и — кошмар! — подражают говору и интонациям Максимилиана! Отсюда до воплей о гибели французского языка и о скором конце цивилизации один шаг, и шаг этот будет сделан со страхом тем более сладостным, что в глубине души мы знаем: именно Максимилиан падет его жертвой.
4
При ближайшем рассмотрении Максимилиан оказывается оборотной стороной медали всеобщего омоложения. Наше время вменило молодость себе в обязанность: надо быть молодым, думать как молодые, потреблять как молодые, сохранять молодость до глубокой старости, мода у нас молодая, футбол — молодой, радиостанции — молодые, журналы, реклама — все молодое, на телевидении полно молодых, молодой Интернет, родители молодые, даже политические деятели и те помолодели. Да здравствует молодость! Слава молодым! Надо быть молодым!
Только не Максимилианом.
5
— Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
— Ошибаешься. Твоя голова уже забита. Учителя пытаются ее очистить.
Этот разговор состоялся у меня в одном техническом лицее в окрестностях Лиона. Чтобы добраться до него, мне пришлось пересечь по man's land[48], застроенную всевозможными складами, на которой мне не встретилось ни единой живой души. Десять минут ходьбы меж глухих стен, среди бетонных коробок с крышей из асбестоцемента — вот такая милая утренняя прогулка предлагалась ученикам, живущим в округе.
0 чем мы говорили в тот день? Конечно, о чтении, еще о письме, о том, как приходят на ум писателям разные истории, о том, что значит слово «стиль», о понятии персонажа и о понятии личности, и, как следствие, о боваризме[49], о том, как опасно слишком долго ему предаваться после прочтения романа (или просмотра фильма), о реальности и вымысле, о том, как в телевизионных реалити-шоу одно подменяется другим, о разных вещах, которые становятся интересными для любого школьника, как только он начинает относиться к ним всерьез… И еще мы говорили о более отвлеченных вещах, например об их отношении к культуре. Само собой разумеется, что они в первый раз видели живого писателя, что никто из них ни разу не был в театре и что лишь немногие побывали в Лионе. Когда я спросил у них почему, ответ не заставил себя ждать: «Ну да, еще ехать туда, чтобы на тебя все эти „буффоны“ смотрели как на дерьмо!»
В сущности, миропорядок сохранен: город боится их, они боятся реакции города… Как и многие представители их поколения, все они — и мальчики, и девочки — такие высокие, что можно подумать, будто они росли между складских стен и тянулись к солнышку. Некоторые одеты по моде — по их моде, как им кажется, но на самом деле по моде универсальной, — и все говорят с этой рэперской интонацией, которая прилипает даже к самым продвинутым «буффонам» из тех самых центральных районов, куда эти ребята не осмеливались сунуться.
Наконец речь зашла об их учебе.
Тут-то и проклюнулся местный Максимилиан. (Да, я решил наделить этим прекрасным, величественным именем всех двоечников этой книги — как из предместий, так и шикарных кварталов.)
— Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
Очевидно, это был главный двоечник класса. (Можно много рассуждать об этом «очевидно», но двоечника в классе узнаёшь сразу — это факт. Везде, куда меня приглашали: в престижных учебных заведениях, технических лицеях или провинциальных коллежах, — Максимилианов легко узнать по напряженному вниманию и нарочито приветливому взгляду, с которыми обращается к ним учитель, стоит им только заговорить, по преждевременному смеху одноклассников, по еще чему-то такому — не знаю чему — особому в их голосе, по извинительному тону и неуверенной горячности. Когда же они молчат — а Максимилианы часто молчат, — я узнаю их по беспокойному или враждебному молчанию, которое так отличается от внимательного молчания ученика, набирающегося ума. Двоечник постоянно колеблется между извинениями за то, что он есть, и желанием быть вопреки всему — найти свое место, заставить других его принять, пусть даже насильственно, ведь насилие — это его антидепрессант.)