В сущности, миропорядок сохранен: город боится их, они боятся реакции города… Как и многие представители их поколения, все они — и мальчики, и девочки — такие высокие, что можно подумать, будто они росли между складских стен и тянулись к солнышку. Некоторые одеты по моде — по их моде, как им кажется, но на самом деле по моде универсальной, — и все говорят с этой рэперской интонацией, которая прилипает даже к самым продвинутым «буффонам» из тех самых центральных районов, куда эти ребята не осмеливались сунуться.
Наконец речь зашла об их учебе.
Тут-то и проклюнулся местный Максимилиан. (Да, я решил наделить этим прекрасным, величественным именем всех двоечников этой книги — как из предместий, так и шикарных кварталов.)
— Учителя забивают нам голову всякой дурью, мсье!
Очевидно, это был главный двоечник класса. (Можно много рассуждать об этом «очевидно», но двоечника в классе узнаёшь сразу — это факт. Везде, куда меня приглашали: в престижных учебных заведениях, технических лицеях или провинциальных коллежах, — Максимилианов легко узнать по напряженному вниманию и нарочито приветливому взгляду, с которыми обращается к ним учитель, стоит им только заговорить, по преждевременному смеху одноклассников, по еще чему-то такому — не знаю чему — особому в их голосе, по извинительному тону и неуверенной горячности. Когда же они молчат — а Максимилианы часто молчат, — я узнаю их по беспокойному или враждебному молчанию, которое так отличается от внимательного молчания ученика, набирающегося ума. Двоечник постоянно колеблется между извинениями за то, что он есть, и желанием быть вопреки всему — найти свое место, заставить других его принять, пусть даже насильственно, ведь насилие — это его антидепрессант.)
— Как это — учителя забивают вам голову всякой дурью?
— Забивают, и всё тут! Всякой никому не нужной дурью!
— Ну, например, что это за никому не нужная дурь?
— Да всё, ваще! Эти… предметы! Это ведь не жизнь!
— Как тебя зовут?
— Максимилиан.
— Ну так вот, ты, Максимилиан, неправ. Учителя не забивают тебе голову, а пытаются ее очистить. Потому что твоя голова и так забита.
— Забита? Голова?
— Что это у тебя на ногах?
— На ногах? Мои N, мсье! (Здесь следует название торговой марки.)
— Что-что?
— Мои N, это мои N!
— А что это такое — твои N?
— Как это — что такое? Это мои N!
— Я спрашиваю, что это за предмет, предмет назови.
— Это N!
Я вовсе не хотел унижать Максимилиана, а потому обратился с тем же вопросом к остальным:
— Скажите, что это у Максимилиана на ногах?
Все начали переглядываться, храня смущенное молчание; к этому времени мы провели вместе уже добрый час, беседовали, размышляли вместе, шутили, много смеялись, им очень хотелось бы мне помочь, но ничего не поделаешь — Максимилиан был прав:
— Это его N, мсье.
— Ладно, я понял, да, это N, ну а предмет-то какой? Предмет?
Тишина.
Вдруг девичий голос:
— Ах, предмет? Так это кроссовки!
— Так. А понятие более общее, чем «кроссовки»? Ну, как мы называем такие предметы? Ты могла бы сказать?
— О… обувь?
— Ну вот, правильно, это обувь, кроссовки, шузы, лапти, боты, башмаки, чеботы — все, что хотите, только не N! N — это фирма, торговая марка, а марка — это не вещь, не предмет!
Вопрос учительницы:
— Эта вещь нужна для ходьбы, а марка для чего нужна?
Из глубины класса взмывает осветительная ракета:
— Чтобы все усрались!
Всеобщее веселье.
Учительница:
— Чтобы выделиться, да.
Показывая на свитер другого мальчика, учительница задает новый вопрос:
— А на тебе, Самир, что это надето?
Немедленно раздается тот же ответ:
— Это мой L, мадам!
Я изображаю на лице последнюю стадию агонии, как будто Самир только что отравил меня и я умираю на глазах школяров, и тут раздается чей-то веселый голос:
— Нет-нет, это свитер! Не умирайте, мсье, не надо, это свитер! L — это свитер!
Я воскрес.
— Правильно, это его свитер, и, хотя «свитер» — слово английского происхождения, все равно это лучше, чем фирма! Моя матушка сказала бы «водолазка», а бабушка — «фуфайка», старое слово, фуфайка, но все же лучше, чем марка, потому что — слышишь, Максимилиан? — это марки забивают вам головы, а не учителя! Фирмы, марки — вот что у вас в голове: мои N, мой L, моя Т, мой X, мои Y! Они забивают вам голову, отнимают ваши деньги и ваше тело тоже — это как униформа, вы становитесь живой рекламой, будто манекены в магазине!
И тут я рассказываю им, что в моем детстве было такое явление — «человек-реклама», живой бутерброд, и я даже помню одного такого: пожилой дяденька стоял на тротуаре напротив нашего дома, зажатый между двумя рекламными щитами, расхваливавшими какую-то марку горчицы.
— Вот и с вами то же самое происходит.
Но Максимилиан не дурак:
— Только нам за это не платят!
В ответ ему вступает девочка:
— А вот и нет! В городе, у входа в лицеи, они ловят мажоров, самых понтовых, и втюхивают им задаром фирму, чтобы те потом выпендривались в классе. Их дружки тащатся и сами бегут покупать. Так все и продается.
Максимилиан:
— Супер!
Учительница:
— Ты так считаешь? А мне вот кажется, что эта ваша фирма, хоть и дорогая, стоит гораздо меньше вас самих.
За этим последовала глубокая беседа о таких понятиях, как стоимость, цены, но не продажные, а иные — ценности, те самые, смысла которых, как считается, они давно уже не понимают…
Мы расстались после маленькой устной манифестации: «Сво-бо-ду сло-вам! Сво-бо-ду сло-вам!», после того как все их привычные вещи: кроссовки, рюкзаки, ручки, свитера, куртки, плееры, каскетки, телефоны, очки — сменили свои марки на настоящие имена.
6
На следующий день после этой встречи, уже в Париже, я спускался с холмов 20-го округа к своему офису, и тут мне пришла в голову мысль. Я решил оценить каждого из встречающихся мне школьников, методично высчитывая, сколько они стоят: кроссовки — 100 евро, джинсы — 110 евро, куртка — 120 евро, рюкзак — 80 евро, плеер (убийственная аудиопрогулка в 90 децибел), многофункциональный мобильный телефон — 90 евро, не считая того, что лежит в ранце, скажем — беру по дешевке — 50 евро оптом, и всё это катится на сверкающих новеньких роликах за 150 евро пара. Итого: каждый школьник стоит 880 евро, то есть 5764 франка, что равно 576400 франкам моего детства. В последующие дни я проверил эти подсчеты, сравнивая их по дороге на работу и домой с ценниками, выставленными в витринах встречавшихся мне магазинов. Все сводилось приблизительно к полумиллиону старых франков. Каждый из этих ребят стоил полмиллиона франков моего детства! Это в среднем для ребенка из среднего класса, имеющего родителей со средними доходами, в сегодняшнем Париже. Цена парижского школьника, одетого с иголочки, скажем после рождественских каникул, в обществе, которое рассматривает молодежь прежде всего как клиентуру, рынок сбыта, мишень.
Итак, дети — клиенты, со средствами или без, в больших городах или в предместьях, все они засасываются в один и тот же водоворот потребления, словно в гигантский вселенский пылесос желаний, бедные и богатые, большие и маленькие, мальчики и девочки, вперемешку смываются единым бурлящим желанием — потреблять! Что означает менять товары, желать все время нового, нового, нового, не просто нового — это должен быть последний крик! И обязательно — фирма! И чтобы все знали! Если бы торговые марки были медалями, мальчишки и девчонки с наших улиц звенели бы, как опереточные генералы. Самые серьезные теле- и радиопередачи направо и налево кричат, что речь идет об их личности. Вот и недавно, в первый день учебного года, великая жрица маркетинга проникновенным тоном любящей бабушки вещала утром по радио, что школа должна открыться навстречу рекламе, являющей собой лишь один из видов информации, которая, в свою очередь, служит источником образования. Что и требовалось доказать. Я навострил ухо. Что это за сказки, мадам Маркетинг, вы там рассказываете своим хорошо поставленным бабушкиным голосом? Рекламу — в один мешок с науками, искусством, литературой! Бабуля, вы это серьезно? Да, серьезно. Она была серьезна донельзя, шельма. Дьявольски серьезна. Ибо вещала не от своего имени, а от имени жизни — такой, какая она есть! И тут я увидел жизнь глазами мадам Маркетинг: этакий гигантский гипермаркет, без стен, без пределов, без границ, созданный единственно ради потребления! И идеальную школу — глазами той же Бабули: неисчерпаемые залежи потребителей, прожорливость которых возрастает день ото дня! И задачу преподавателей: подготовить школьников к наилучшему манипулированию тележкой, которую им предстоит толкать по бесконечным рядам этого гипермаркета! «Хватит отгораживать их от общества потребления! — чеканила Бабуля. — Они должны выйти из школьного гетто хорошо информированными!» «Школьное гетто» — так Бабуля называет Школу! И «информация» — вот к чему она сводит образование. Ты слышишь, дядя Жюль? Оказывается, ты спасал ребятишек от семейной косности, вытаскивал из непроходимых дебрей невежества для того, чтобы засадить в школьное гетто, скажи на милость! А вы, моя дорогая виолончелистка из Блан-Мениля, известно вам, что, пробуждая у ваших учеников интерес к литературе, а не к рекламе, вы, оказывается, вели себя как слепой надсмотрщик в школьном гетто? Эй, учителя! Когда наконец вы прислушаетесь к словам Бабули? Когда поймете вашей тупой башкой, что мир надо не познавать, а потреблять? Что ваши ученики должны читать не «Мысли» Паскаля, не «Рассуждения о методе», не «Критику чистого разума», не Спинозу, не Сартра, а «Большой каталог всего самого лучшего, что производится в жизни — такой, какая она есть»? Ага, Бабуленька, сколько ни переодевайся, ни прячься за красивыми словами, все равно я узнал тебя: на самом деле ты Серый Волк, Зубами Щелк! Разинув пасть, ты сидишь в засаде перед школой, прикрываясь завораживающими рассуждениями, и только и ждешь, как бы слопать этих Красных Шапочек, этих маленьких потребителей, и в первую очередь, конечно же, Максимилиана, потому что он защищен от тебя меньше остальных. Ах, какая она вкусная, эта его головенка, нафаршированная желаниями! И как стараются, как выбиваются из сил учителя, чтобы вытащить ее у тебя из пасти! Бедняги, куда им с их-то возможностями — два часа того, три часа сего — против твоей тяжелой рекламной артиллерии? Да-да, Бабуленька: раскрыв пасть, в засаде перед школой — и ведь получается! С середины семидесятых идут дела, всё лучше и лучше! Сегодня ты лопаешь уже детей тех, кого пожирала вчера! Вчера — моих учеников, сегодня — их потомство. Целые семьи, принимающие свои прихоти за насущные потребности, барахтаются в жуткой жиже твоего хорошо аргументированного пищеварения! И все, от мала до велика, пребывают в одном и том же состоянии детства с его неуемными желаниями. «Еще! Еще!» — кричат из глубины твоего желудка эти уже употребленные тобой потребители, дети и их родители, все вперемешку. Еще! Еще! И, разумеется, громче всех кричит Максимилиан.