Я покидал этих ребят из лионского предместья с чувством горечи. Их бросили в городской пустыне. Невидимая школа, затерянная где-то в лабиринте складов и пакгаузов. Да и сам городок немногим веселее… В ближайшем обозрении ни кафе, ни кинотеатра, ничего живого, ничего, на чем можно остановить взгляд, кроме гигантских рекламных щитов, расхваливающих недоступные для них вещи… Как тут упрекнешь их в этом бесконечном выпендреже, в этом стремлении слепить свою внешность по образу себе подобных? Легко высмеять это желание быть увиденными — это у них-то, которых так глубоко запрятали от мира и которые так мало видят в жизни! Что им предлагают, кроме искушения жить внешностью, им, которым на роду написана безработица и которые в большинстве своем, в силу известных превратностей истории, не имеют ни своего прошлого, ни своей географии? Чем они могут потешить себя — в смысле отдохнуть, восстановить силы, — как не этими играми с внешностью? Ибо, по Бабушке Маркетинг, это и есть специфика рекламы: давать молодежи внешность, удовлетворять постоянную жажду «выглядеть»… Господи боже ты мой! Вот ведь какая соперница для бедных учителей, эта торговка готовыми образами!
В поезде, увозящем меня из Лиона, мне приходит в голову, что я еду сейчас не только к себе домой: я возвращаюсь в самую сердцевину моей истории, я собираюсь укрыться в самом центре моей географии. Перешагнув порог, я окажусь там, где задолго до своего рождения уже был самим собой: каждая вещица, каждая книга из моей библиотеки удостоверяют мою многовековую личность… При таких условиях не слишком трудно устоять перед искушением внешностью.
О чем мы и беседуем вечером с Минной.
«Не стоит недооценивать этих ребят, — говорит она мне, — надо учитывать их энергию! И их здравый смысл — когда они выйдут из переходного возраста. Многие очень даже неплохо выпутываются».
И она принимается перечислять мне наших друзей и знакомых, которые выпутались. Среди них, конечно же, Али, который мог очень плохо кончить, но который сегодня находится в самом центре проблемы, занимаясь спасением ребят, наиболее подверженных опасности. А коль скоро все они оказались жертвами внешности, то есть образа, то именно при помощи образов Али и решил их спасти. Он вооружает их камерами и учит снимать фильмы об их детстве — таком, какое оно есть на самом деле, а не каким выглядит.
Из разговора с Али.
«Это всё ребята, у которых проблемы с учебой, — объясняет он мне. — Чаще всего они растут без отца, у многих сложности с полицией, они не желают ничего слышать о взрослых, их определяют в такие промежуточные классы, вроде твоих „особых“, которые были в семидесятые, как я думаю. Я беру вожаков, пятнадцати-шестнадцатилетних главарей, временно изолирую их от их групп, потому что именно группа их и губит всегда, она мешает им становиться самими собой, сую им в руки камеру и поручаю взять интервью у кого-нибудь из приятелей, на их выбор. Они берут это интервью в уголке, вдали от посторонних глаз, потом приходят ко мне, и мы просматриваем фильм уже вместе, всей группой. Всегда одно и то же: интервьюируемый выламывается перед камерой, а тот, кто снимает, включается в игру. Оба выпендриваются как могут, особенно это заметно по их интонациям, строят из себя нечто, а при их-то убогом словарном запасе им только и остается, что брать голосом, вот они и орут во всю глотку (маленький, я сам был такой), дуют щеки, обращаются как бы к своей группе, как будто их группа — единственный возможный зритель, ну а их приятели во время просмотра покатываются со смеху. Я прокручиваю фильм еще раз, потом третий, четвертый. Смех слышится все реже и реже, становится все более неуверенным. Репортер и интервьюируемый чувствуют: возникает нечто странное, чего им никак не определить. На пятый или шестой раз между ними и зрителями появляется уже настоящая неловкость. На седьмой или восьмой (честно, мне приходилось прокручивать один и тот же фильм до девяти раз!) они понимают без моей подсказки, что это такое проступает на поверхности фильма: выпендреж, нелепая бравада, фальшь, обычная их комедия, все эти привычные ужимки и прыжки — и что это вовсе не интересно, что все это — ерунда, ничего общего с реальной жизнью. И вот когда они достигают этой степени прозрения, я прекращаю просмотр и отправляю их назад, переделывать все заново, ничего при этом не объясняя. И на сей раз они приносят кое-что посерьезнее, нечто имеющее отношение к их реальной жизни: они представляются, называют имя, фамилию, рассказывают о своей семье, о школьных делах, бывает, что они умолкают на время, подыскивая слова, видно, как они задумываются — и тот, кто отвечает, и тот, кто задает вопросы, — и так, мало-помалу, мы видим, как эти подростки становятся сами собой, это уже не „молодежь“, пугающая людей ради развлечения, они снова становятся мальчишками и девчонками своих лет, пятнадцати- или шестнадцатилетними, внешность отступает перед возрастом, который выходит на первый план, шмотки, каскетки становятся чем-то вторичным, жестикуляция смягчается, тот, кто снимает фильм, инстинктивно сужает кадр, меняет фокус, приближая лицо, которое приобретает особое значение; можно сказать, что интервьюер слушает лицо интервьюируемого, и на этом лице проявляется попытка понять другого, как будто они впервые смотрят друг на друга, видя себя такими, какие они есть, со всей их сложностью».
8
Минна же, в свою очередь, рассказывает мне, как, бывая в младших классах, предлагает ребятам игру, от которой те приходят в восторг, — игру в деревню. Правила просты: болтая с малышами, определяя в целом черты их характера, их манеры, желания, особенности, она превращает класс в деревню, где каждому отводится особое место, необходимое с точки зрения остальных: булочница, почтальон, учительница, автомеханик, бакалейщица, доктор, аптекарша, земледелец, водопроводчик, музыкант; каждому — свое, включая тех, для кого она изобретает вымышленные профессии, столь необходимые, как сборщица снов или художник по облакам…
— А что ты делаешь с хулиганом? С тем, на которого приходится четыре десятых процента, — малолетним преступником, хулиганом? Кем ты его делаешь?
Она улыбается:
— Жандармом, конечно же.
9
Увы, нельзя сбрасывать со счетов настоящего бандита, бандита-убийцу, которого никогда не удастся переделать в жандарма — даже играючи. Редкий случай, но он существует. И в школе тоже. За двадцать пять лет преподавания мне пришлось повстречать его раз или два среди двух с половиной тысяч учеников. Видел я его и на скамье в суде, этого подростка с преждевременно развившейся ненавистью, с ледяным взглядом, подростка, при виде которого сразу думаешь: этот плохо кончит, потому что он не может противостоять ни единому порыву, не сдерживает своих реакций, культивирует свою ярость, замышляет месть, любит причинять боль, терроризирует свидетелей и, совершив преступление, остается абсолютно непроницаем для каких-либо угрызений совести. Например, этот восемнадцатилетний паренек, который перебил топором позвоночник своему ровеснику К. по той простой причине, что тот был из квартала напротив… Или вот этот, пятнадцати лет от роду, пырнувший ножом учителя французского. А еще вот эта — девочка, воспитывавшаяся в частных школах, днем — двоечница, а ночью — соблазнительница сорокалетних мужчин, которых она сдавала двум подручным, ей под стать, и те пытали ее клиентов до смерти, чтобы потом ограбить. После допроса она спросила у потрясенных полицейских, можно ли ей теперь пойти домой.
Это всё не обычные подростки. Хотя преступление и объясняется самыми разными социально-психологическими факторами, оно все равно остается загадкой для рассматриваемого нами вида. Нет ничего удивительного в том, что физическое насилие растет вместе с обнищанием, замкнутостью, безработицей, искушениями пресыщенного общества, но то, что пятнадцатилетний мальчик замышляет убийство своего учителя — и совершает его! — остается патологически единичным случаем. И делать из такого подростка с помощью газет и телевидения символ определенной группы молодежи, взятой в отдельном месте (городские окраины), — значит выдавать эту молодежь за какое-то скопище убийц, а школу — за очаг преступности.
Относительно убийств небесполезно будет отметить, что за вычетом вооруженных нападений, уличных драк, убийств с целью ограбления и бандитских разборок около восьмидесяти процентов кровавых преступлений совершаются в семейном кругу. Люди убивают друг друга прежде всего у себя дома, под собственной крышей, варясь в соку своих неурядиц.
А выдавать школу за некую криминогенную среду — это уже само по себе криминал, чудовищное преступление перед школой.
10
Сегодня многие считают, что насилие пришло в школу только вчера, причем с окраин и единственно с иммигрантами. Раньше его в школе не было. Это догма, не подлежащая обсуждению. Однако у меня сохранились воспоминания о бедных учителях, которых мы изводили галдежом в шестидесятые годы, о педагоге, который, выйдя из себя, швырнул в нас, третьеклассников, свой стол, о надзирателе, которого увели из школы в наручниках за то, что он отлупил ученика, доведшего его до бешенства, а также — это уже из восьмидесятых — о девочках, на вид таких послушных, после общения с которыми их учителю прописали лечение сном (я как раз замещал его тогда), и всё потому, что он имел наглость требовать, чтобы они прочитали «Принцессу Клевскую»[50], которую эти барышни находили «слишком нудной»…