Жизнь течет, подтверждая или опровергая существенную часть наших частных истин — не важно, идет ли речь о любви или о религиозном опыте. Вне субъекта такие истины, возможно, не имеют смысла, но и не могут быть оспорены. Я не стану утверждать, что тот, кто сказал, будто видел Бога, на самом деле не видел Его. Сам человек должен искать подтверждение своей истины, дабы доказать свою честность или из чистого интереса, как влюбленные, которые просят „доказательств“ любви у своих подруг. Мы, то есть все остальные, лишь готовы утверждать, что доказательство этой истины — частное дело и что со стороны мы можем только назвать ее гипотетической истиной, пока она не столкнется с какой-нибудь более сильной истиной. Иногда, например в случае галлюцинаций, легко доказать, что это ложная очевидность, что нет ни голосов, ни людей, ни тварей, карабкающихся вверх по простыням, но в иных случаях нам остается лишь воздержаться от каких-либо суждений.
Коллективные частные истины. Это противоречивое выражение я отношу к частным истинам, которые не могут универсализироваться, но при этом разделяются некой группой людей. Религиозные убеждения относятся к этому типу. Они являются общими истинами, разделяемыми только членами конкретной группы, чье взаимное согласие укрепляет личные убеждения или верования. Сообщество как форма социального подтверждения — один из великих механизмов, которые усиливают религиозные верования, потому что создают иллюзию межличностной истины.
И это еще и действенный механизм разрушения социального разума.
Универсальные истины, межсубъектные, — это такие очевидности, которые получили надежные доказательства, теоретически доступные пониманию всех людей (очевидности квантовой физики теоретически доступны пониманию всех, но на самом деле круг понимающих ограничен теми, кто изучает физику) и выдержавшие строгую проверку в соответствии с критериями, которые постоянно совершенствовались наукой на протяжении долгого времени и которые дают гарантии, более надежные, чем простой субъективный консенсус. Теория истинна не потому, что ее принимают ученые, — ученые принимают ее потому, что полагают верной. Этика может достичь подобного уровня доказательности, хотя иначе, нежели наука. Она берет начало в эмоциональном, оценочном опыте и движется далее методологически иным путем.
Из сказанного можно вывести этический принцип истины.
Во всем, что касается отношений между человеческими существами или дел, в которые вовлечен другой человек, частная истина — индивидуальная или коллективная — имеет более низкий ранг, чем истина универсальная, в том случае, если они вступают в конфликт.
Религии — частные истины, чье подтверждение интересует человека, исповедующего их, но в сфере общественных отношений, например в конкретных поступках, в поведении, они должны подчиняться этическим истинам. С другой стороны, именно так обстояло или обстоит дело с любыми религиями. Поэтому они не могут навязывать себя силой, но не могут также искореняться силой, пока действуют в интимном пространстве человека и их воздействие не наносит никому ущерба.
10
Вот такая получилась коллекция ошибок и поражений. Вывод ясен. Мы должны добиваться триумфа разума, потому что от этого зависит наше личное счастье и наше общественное политическое счастье. В тех делах и заботах, что затрагивают всех нас, коллективный разум — последняя оценивающая инстанция. Он открывает для нас поле деятельности, где мы можем дать волю нашему личному разуму, где он раскроется в полную силу. Он послужит нашему благу и расширению наших возможностей. Справедливость — разумная и немного сентиментальная добродетель — несомненно является великим порождением разума. Все злое и низкое — окончательное его поражение.
Эпилог. Похвала торжествующему разуму
Погрязший в ошибках разум порождает двух ужасных отпрысков: несчастье, из которого, однако, можно найти выход, и злобу, которая неминуемо приносит одну беду за другой. С ними связаны исследованные мною фанатизм, равнодушие, ненависть, насилие, преступные наклонности, ненависть, жажда власти, страх. Наша история вызывает жестокое похмелье. Почему же мы не извлекаем из нее уроков?
Я начал книгу с разговора о Кафке и позволю себе повториться: „Он был жертвой своей невероятной уязвимости, которая заставила его написать: „На трости Бальзака было начертано: „Я ломаю все преграды“. На моей: „Все преграды ломают меня“. Откуда такая хрупкость? Мог ли он спастись от нее? И должен ли был спасаться? И еще более коварный вопрос: а хотели бы мы, чтобы он спасся? Я подчеркну значение этого последнего вопроса. Мы действительно предпочли бы счастливого Кафку произведениям Кафки несчастного?
Вопрос может показаться риторическим, но я задаю его со всей серьезностью. Искаженное представление о человеческой природе подразумевает, что счастье — обывательство и глупость и что только страдание созидательно. Эта идея породила целую концептуальную систему, которая, начиная с романтизма, определяет наш культурный стиль: „Будь прекрасен и грустен“ — вот ее лозунг. Отсюда идет преклонение перед всем болезненным, перед безумием, хотя на самом деле в них нет ничего привлекательного. Что может быть ужаснее болезни или утомительнее безумия?
Наши идеи обретают собственную жизнь, как считал Гегель. Они рождаются, растут, воспроизводятся и порой умирают. Сами собой плетут заговоры. И в конце концов создают подспудное пространство, где действуют силы, скрытно управляющие нашими действиями. Мысль о том, что только несчастные могут быть созидателями, с очевидностью имеет оборотную сторону, хотя ее и не сразу обнаружишь, где читается: счастье — это скотство, вульгарность и буржуазность. И то же самое следовало бы сказать о доброте, в которой видят трусливое, косное и тупое подчинение определенным правилам. Как заявил один остроумный преступник: „Хорошим человеком остается тот, у кого не хватает смелости, чтобы стать чем-то другим“. В рамках подобного мировосприятия любой человек с утонченным душевным складом возжелает быть несчастным или порочным.
Лу Андреас Саломе написала биографию Ницше, где рисует его личностью крайне романтичной: он сам создает себе неслыханные страдания и муки, из которых восстанет его дух, истерзанный, но плодоносный:
С гордым восклицанием: „что не убивает меня, то делает меня сильнее!“ („Сумерки Богов“), — он истязает себя не до полного изнеможения, не до смерти, а как бы нанося себе болезненные раны, в которых он так нуждался. Этот поиск страдания проходит через всю деятельность Ницше, образуя истинный источник его духовной жизни. Лучше всего это выразилось в следующих словах: „Дух есть жизнь, которая сама же наносит жизни раны: и ее собственные страдания увеличивают ее понимание — знали ли вы уже это раньше? И счастье духа заключается в том, чтобы быть помазанным и обреченным на заклание — знали ли вы уже это?.. Вы знаете только искры духа: но вы не видите, что он в то же время и наковальня, и не видите беспощадность молота![76]
Таким образом утверждается представление о том, что счастье отупляет, а зло есть источник творческой энергии. У этой системы идей имеются прославленные сторонники. Хайдеггер утверждал, что только печаль позволяет выразить истинную реальность. Сартр добавлял, что именно скука и отвращение открывают нам подлинную сущность Бытия. Бытия, разумеется, проявляющегося в разрушении, как утверждал Ваттимо[77].
А если мы представили бы себе Ницше счастливым? И если бы он нашел то высшее здоровье, которое безнадежно искал? А если бы мы придали его речам обратный смысл и решили, что верный путь к видению мира — это радость, спокойствие и смелость? Мы бы выработали метафизику созидательных возможностей, нелегких и эйфоричных. Мы бы признали, что пессимисты живут хорошо за счет осмеянных оптимистов; сетующие на то, что ничего уже нельзя поправить, получают свои пенсии благодаря тем, кто считает, что найти выход можно; а скептицизм поддерживает реакционные силы, едва появится хотя бы намек на перемены.
Под нагромождением вздора, порождаемого разного рода болезненными творениями, таится ошибочная теория, которая отождествляет счастье с наслаждением. Она создает некое пугало, чтобы с легкостью его изничтожить. Если быть счастливым означает пить, есть, спариваться и спать сколько душе угодно, то человек, разумеется, испытывает искушение прославлять несчастье. Но Стюарт Милль[78] уже обратил внимание на одну ясную вещь: „Свинья стремится к свинскому счастью“. Ведь это не человеческое счастье, кроме тех случаев, когда человек успел абсолютно деградировать. Я уже говорил, что счастье человека — гармоническое удовлетворение двух великих стремлений: к благополучию и созиданию. К двум вещам. Это противоречивые желания, и часто мы желаем выбрать что-то одно, вместо того чтобы попытаться сохранить равновесие. Благополучие или созидание. Страдание или банальность. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли: усилия, предпринимаемые танцовщиком у станка, для того чтобы достичь легкости, souplesse[79], не являются страданием. Это тренировка: создание возможностей для осуществления замысла. Страдание — это боль без выбора и без смысла. Мы должны сочетать несхожие импульсы. Человеческое существо в равной мере создано для эгоизма и альтруизма, для игры и серьезной работы, для наслаждения и великих свершений, для одиночества и общения. На него оказывают действие центростремительные и центробежные силы. Приведение к гармонии этих противоречивых элементов требует серьезных усилий разума. Для того чтобы описать их, я хочу вспомнить одно слово с богатейшей историей: мудрость.