Таким способом удается в любом психоаналитическом толковании какого-либо жизнеописания обнаружить значение самых ранних воспоминаний детства. В самом деле, как правило, то воспоминание, которому рассказывающий отводит решающую роль, с которого он начинает исповедь своей жизни, и оказывается самым существенным, таящим в себе ключи к тайникам его душевной жизни. Однако для интерпретации рассказанного в «Поэзии и правде» незначительного происшествия такая закономерность едва ли приложима. Средства и методы, применяемые в случае с нашими пациентами, в данном случае попросту неприемлемы. Само по себе происшествие это, по-видимому, не смогло оказать сколь-либо серьезного воздействия на более поздние жизнеощущения Гёте. Злая шутка, причинившая лишь ущерб в доме и совершенная под чужим влиянием, не может служить подходящей виньеткой того, что смог бы поведать нам Гёте из своей жизни, столь богатой разными событиями. Складывается впечатление полной безотносительности и незначительности этого воспоминания, и мы вправе принять на свой счет упрек в чрезмерной эксплуатации метода психоанализа, а также в универсальном его использовании.
Я уже давно перестал думать об этой незначительной проблеме, когда случай свел меня с одним пациентом, в детских воспоминаниях которого, сходных с вышеописанным эпизодом, более отчетливо проступали причинно-следственные связи. Это был двадцатисемилетний, чрезвычайно образованный и способный молодой человек, жизнь которого была до конца заполнена конфликтом с матерью. Конфликт этот проникал почти во все сферы его интересов, оказывая негативное влияние на его способность любить и вести самостоятельную жизнь. Конфликт восходит к раннему детству, точнее говоря – к четырехлетнему возрасту моего пациента. И хотя до этого времени он был хилым, чрезвычайно болезненным ребенком, в его памяти это тяжелое время превратилось в настоящий рай, ибо тогда материнская нежность единолично и всецело принадлежала ему. Когда ему не исполнилось еще и четырех лет, родился (и поныне здравствующий) брат, и эта помеха сделала из него своевольного, непокорного сына, вынуждающего мать постоянно прибегать к строгости по отношению к нему. Позднее ему так и не удалось войти в обычную колею.
Когда он стал моим пациентом – в немалой степени благодаря тому, что крайне фанатичная мать с отвращением относилась к психоанализу, – ревность к младшему брату, которая в свое время привела его к покушению на спящего в колыбели младенца, была давно забыта. Он стал чутким по отношению к младшему брату, и лишь странное, немотивированное поведение, жертвами которого становились обожаемые им животные, например любимая охотничья собака или тщательно оберегаемые им птички, по-видимому, можно объяснить отголосками тех враждебных импульсов, вызванных отношением к маленькому брату.
И вот пациент этот рассказывает, что, когда замышлялось покушение на ненавистного малыша, он побросал из окна на улицу всю попавшуюся под руку посуду. Итак, мы видим тот же мотив, что и в «Поэзии и правде» у Гёте. Попутно замечу, что мой пациент – иностранец, образование получил не в Германии; жизнеописание Гёте он никогда не читал.
Это сообщение дало мне основания попытаться найти такое толкование детского воспоминания Гёте, правильность которого, благодаря истории моего пациента, невозможно было бы опровергнуть. Но можно ли обнаружить в детстве поэта условия, необходимые для такого толкования? Сам Гёте считает, что на эту детскую шалость его подбили господа фон Оксенштейн. Однако повествование позволяет предположить, что взрослые соседи лишь поощряли малыша к продолжению его занятия. Он начал его спонтанно, и мотивировка, которая дается для объяснения этого: «Так как дальше при этом (во время игры) ничего не происходило», позволяет безошибочно считать признанным то, что истинный мотив его поведения был ему неведом ни в период работы над жизнеописанием, ни, по всей вероятности, задолго до этого.
Известно, что Иоганн Вольфганг и его сестра Корнелия были старшими из оставшихся в живых в длинном ряду болезненных, нежизнеспособных детей. Доктор Ганс Закс любезно предоставил мне данные относительно братьев и сестер Гёте, рано ушедших из жизни.
Братья и сестры Гёте:
а) Герман Якоб, крещен в понедельник 27 ноября 1752 г., достиг возраста шести лет и шести недель, похоронен 13 января 1759 г.;
б) Катарина Элизабета, крещена в понедельник 9 сентября 1754 г., похоронена в четверг 22 декабря 1755 г. (в возрасте год и четыре месяца);
в) Иоганна Мария, крещена во вторник 29 марта 1757 г. и похоронена в субботу 11 августа 1759 г. (в возрасте двух лет и четырех месяцев) (она была любимой братом, очень красивой и приятной девочкой.);
г) Георг Адольф, крещен в воскресенье 15 июня 1760 г., похоронен в восьмимесячном возрасте, в среду 18 февраля 1761 г.
Следующая сестра Гёте – Корнелия Фридерика Кристиана – родилась 7 декабря 1750 г., когда ему исполнился год с четвертью. Благодаря незначительной разнице в возрасте она не может считаться объектом ревности. Известно, что дети в период пробуждения чувств не обнаруживают резких реакций по отношению к родившимся до них братьям и сестрам, но испытывают антипатию к увидевшим свет после их рождения. Интересующий нас эпизод несовместим с юным возрастом Гёте при рождении и после рождения Корнелии.
Когда родился первый брат Гёте, Герман Якоб, Иоганну Вольфгангу было три года и три месяца. Примерно два года спустя, когда ему было уже около пяти лет, родилась вторая сестра. В обоих случаях разница в возрасте соответствует датировке описываемого события; однако первый случай обладает несомненным преимуществом, поскольку ближе к рассказу моего пациента, которому в момент рождения брата было примерно три года и девять месяцев.
Герман Якоб, а на него сейчас направлен наш интерес, не был, впрочем, столь мимолетным гостем в детской комнате Гёте, как родившиеся позднее братья и сестры. Удивительно, что в жизнеописании обретшего славу брата не нашлось места, для того чтобы хоть словом почтить его память. Герману Якобу было немногим более шести лет, а Иоганн Вольфганг приближался к десятилетнему возрасту, когда первый умер. Доктор Эд. Хичманн, любезно предоставивший мне заметки к этому материалу, пишет:
«Смерть младшего брата юный Гёте воспринял не без удовольствия. Вот как воспроизводится рассказ матери Гёте Бегтиной Брентано: “Матери показалось странным, что смерть младшего брата Якоба, постоянного спутника детских игр Иоганна Вольфганга, не вызвала у него слез, казалось, он даже испытывает досаду на сетования родителей, братьев и сестер. Когда же позднее мать спросила упрямца, любил ли он брата, Иоганн Вольфганг убежал в свою каморку, извлек из-под кровати кипу бумаг, исписанных уроками и разными историями, и заявил ей, что все это сделано, чтобы обучать брата”. Таким образом, старший брат играл все-таки по отношению к младшему роль отца и демонстрировал ему свое превосходство».
Можно прийти к мнению, что случай с посудой является символическим или, выражаясь точнее, магическим действием, с помощью которого реализуется желание ребенка устранить служащего ему помехой непрошеного гостя. Не будем оспаривать то, что разрушение предметов само по себе уже доставляет ребенку удовольствие; если действие само по себе доставляет удовольствие, то повтор его с другими намерениями не будет препятствием, это скорее соблазн. Но нам не думается, что именно удовольствие от разбивания посуды смогло обеспечить этому эпизоду столь заметное место в воспоминаниях взрослого. Не будем отказываться также усложнить мотивировку действия следующим соображением. По всей вероятности, ребенок, разбивающий посуду, знает, что совершает таким образом что-то скверное, за что будет наказан взрослыми, и если даже это не удерживает его от такого поступка, то, видимо, им движет желание удовлетворить чувство злобы по отношению к родителям; ему хочется показаться злым.
Однако испытать удовольствие от разбитых хрупких предметов можно было бы, бросая их просто на пол. Но как в таком случае объяснить то, что ребенок выбрасывает их через окно? Именно это «через» и представляется существенным моментом магического действия, в нем-то и заключен его скрытый смысл. Вновь родившегося ребенка нужно устранить, избавиться от него, выбросив в окно, скорее всего, потому, что через окно он и пришел. В этом случае действие будет соответствовать известной вербальной реакции ребенка, вызванной сообщением, что маленького братца принес аист. В ответ на это произносится: «Пусть он его снова заберет».
Не будем скрывать, сколь рискованно (несмотря на всякого рода внутреннюю неуверенность) обосновывать толкование совершенного в детском возрасте поступка на основе одной-единственной аналогии. Поэтому-то я и медлил в течение длительного времени с обнародованием своего толкования этого небольшого эпизода из «Поэзии и правды». Но в один прекрасный день на прием ко мне попал больной, рассказ которого, зафиксированный с предельной точностью, я воспроизвожу ниже: