которое в таком случае открывает весь свой смысл. Он хочет вернуться в утробу матери не просто для того, чтобы родиться заново, а чтобы оказаться застигнутым там отцом во время коитуса, получить от него удовлетворение и родить ему ребенка.
Быть рожденным от отца, как он сначала думал, получить от него сексуальное удовлетворение, подарить ему ребенка, отказавшись при этом от своей мужественности и выразившись на языке анальной эротики, – этими желаниями замыкается круг фиксации на отце; в этом гомосексуальность нашла свое высшее и самое интимное выражение [126].
Я думаю, что этот пример проливает свет на смысл и происхождение фантазии об утробе матери и о рождении заново. Первая часто, как и в нашем случае, происходит из привязанности к отцу. Человек хочет оказаться в лоне матери, чтобы заменить ее при коитусе, занять ее место у отца. Фантазия о рождении заново, вероятно, постоянно является смягчением, так сказать, эвфемизмом фантазии об инцестуозном сношении с матерью, анагогическим ее сокращением, если употребить выражение Г. Зильберера. Человек хочет вернуться в ситуацию, в которой он находился в гениталиях матери, при этом мужчина отождествляется со своим пенисом, заменяет его собой. В таком случае обе фантазии раскрывают себя как эквиваленты, которые в зависимости от мужской или женской установки данного лица выражают желание совершить половое сношение с отцом или матерью. Нельзя отвергать возможность того, что в жалобе и в условии выздоровления нашего пациента объединены обе фантазии, то есть оба инцестуозных желания.
Хочу сделать еще раз попытку дать иное толкование последним результатам анализа по образцу объяснений противников: пациент жалуется на свое бегство от мира в типичной фантазии о материнской утробе, видит свое исцеление только в типично понимаемом рождении заново. Последнее он выражает в анальных симптомах в соответствии с преобладающим у него предрасположением. По образцу анальной фантазии о рождении заново он создал себе детскую сцену, которая повторяет его желания с помощью архаически-символических средств выражения. Затем его симптомы сцепляются таким образом, словно они происходили из такой первичной сцены. Он вынужден был решиться на весь этот обратный путь потому, что столкнулся с жизненной задачей, для решения которой он был слишком ленив, или потому, что у него были все основания остерегаться своей малоценности и он полагал, что такими мерами лучше всего защитит себя от унижения.
Все это было бы хорошо и прекрасно, если бы несчастному уже в четыре года не приснился сон, вызванный рассказом дедушки о портном и волке, с которого начался его невроз и толкование которого делает необходимым предположение о подобной первичной сцене. Об эти мелкие, но неопровержимые факты, к сожалению, разбиваются облегчения, которые хотят нам создать теории Юнга и Адлера. Как мне кажется, положение вещей говорит скорее о том, что фантазия о рождении заново – это потомок первичной сцены, а не наоборот, что первичная сцена – это отражение фантазии о рождении заново. Возможно, мы вправе также предположить, что тогда, через четыре года после рождения, пациент все же был слишком юн, чтобы уже желать себе рождения заново. Но от этого последнего аргумента я должен все-таки отказаться; мои собственные наблюдения доказывают, что детей недооценивали и что уже неизвестно, чего от них можно ждать [127].
Не знаю, удалось ли читателю предлагаемого сообщения об анализе составить себе четкую картину возникновения и развития болезненного состояния у моего пациента. Опасаюсь, что нет. Но хотя обычно я очень мало заступался за искусство моего изложения, на этот раз я хотел бы сослаться на смягчающие обстоятельства. Это была задача, за которую доселе никто еще никогда не брался, – ввести в описание столь ранние фазы и столь глубокие слои душевной жизни; и лучше уж решить ее плохо, чем обратиться перед нею в бегство, что, кроме того, будет связано с известными опасностями для упавшего духом. Стало быть, лучше уж смело показать, что не останавливаешься перед сознанием своей недостаточности.
Сам случай не был особо благоприятным. Богатство сведений о детстве позволило изучить ребенка через коммуникативное средство взрослого человека, но за это пришлось заплатить сильнейшей раздробленностью анализа и соответствующей неполнотой изложения. Личные особенности, непохожий на наш национальный характер затрудняли вчувствование. Дистанция между любезно идущей навстречу личностью больного, его острым умом, благородным образом мыслей и совершенно необузданными влечениями сделала необходимой слишком долгую подготовительную и воспитательную работу, в результате которой оказалась затруднена ориентация. Но в характере случая, поставившего перед описанием труднейшие задачи, сам пациент совершенно не виноват. В психологии взрослого человека нам посчастливилось разделить душевные процессы на сознательные и бессознательные и ясно их описать. В случае ребенка это разграничение нам почти недоступно. Зачастую затруднительно указать, что можно назвать сознательным, а что – бессознательным. Процессы, которые стали господствующими и которые, если судить по их последующему поведению, должны быть приравнены к сознательным, ребенком все же не осознавались. Легко понять почему; сознательное еще не приобрело у ребенка всех своих свойств, оно все еще находится в процессе развития и не обладает способностью превращаться в словесные представления. Путаница, в которой мы обычно повинны, состоит в том, что мы путаем феномен как восприятие в сознании с принадлежностью его к гипотетической психической системе, которую мы должны были каким-то образом условно назвать, но которую мы также называем сознанием (система Сз); эта путаница безобидна при психологическом описании взрослого человека, но вводит в заблуждение при описании маленького ребенка. Также и введение «предсознательного» здесь мало чем помогает, ибо предсознательное ребенка столь же мало совпадает с предсознательным взрослого. Поэтому приходится довольствоваться четким осознанием этой неясности.
Само собой разумеется, что случай, такой как здесь был описан, мог бы дать повод к тому, чтобы вовлечь в обсуждение все результаты и проблемы психоанализа. Это была бы бесконечная и неоправданная работа. Нужно себе сказать, что из одного-единственного случая всего не узнаешь, с его помощью всего не разрешишь, и поэтому надо удовлетвориться использованием его для того, что он демонстрирует всего яснее. Задача дать объяснение в психоанализе вообще узко ограничена. Необходимо объяснить бросающиеся в глаза симптоматические образования, раскрывая их происхождение; психические механизмы и процессы влечений, к которым приходишь таким путем, нужно не объяснять, а описывать. Чтобы из констатации относящихся к двум этим последним пунктам получить новые общие положения, требуется множество таких хорошо и глубоко проанализированных случаев. Получить их не очень просто, каждый в отдельности предполагает работу на протяжении многих лет. Стало быть, движение вперед в этой области может происходить лишь очень