Ни стону, ни храпа: устали. Стража тоже ведь люди, поди, за день намаяться вдоволь пришлось, полон невелик, а догляду много. Да и сытность после мяса косули расслабила члены.
Легкий свист стрел тучей накрыл группку людей. Люди валились, подкошенные меткими стрелами. Падали молча, носами втыкаясь, теперь уж навечно, в мать-землю сырую. Прежде всего выкосили уных с полону. Кто-то поднялся из них и кинулся стрекача в степную траву. Стрелы градом валили и правого и виноватого. Монахов, лежавших поодаль, своими рясами схожих с цветом земли, печенеги не тронули: не заметили вроде?
Женщин хватали в аркан и за косы: ловко-привычно мотали длинные косы, молча-привычно отсекли группу женщин в сторонку.
Половцы очнулись в мгновенье: привычка войны есть привычка войны. Стрелами не пользовались, а понеслись врукопашную. Часть отряда набега отсекла группку из баб и погнала в гущу травы, часть развернулась навстречу страже отряда. И жуткая сеча, страшней еще тем, что бились в молчанку, развернулась в поле том чистом. Женщины отворачивались, закрывая глаза от ужаса боя.
Уцелевшие унаки в серости раннего утра через туман, искажавший картину сраженья, жадно смотрели на бой: люди казались вчетверо выше, глаз вырывал из тумана то ли гриву коня, то ли клочья тумана; черно-фиолетовые бешеные глаза лошадей, оскал конских морд, кусавших коней супротивника, острый блеск сабелель. И все это молча. Слышен было только густой храп да топот коней, бесподкованными копытами топтавших упавших в смертельном бою.
Кто свой, кто чужой, поди разбери славянскому взору? Печенеги, те вроде в штанах на меху, несмотря на жару. Черные волосы косматились из-под шапок, тонкие сабли серебрились над клоком тумана. Лица сплошь в масках-забралах, и от того страшнее и мощнее казалась их сила.
Половцев меньше. Забрала в котомках, притороченных к седлам. В молнии набега печенегов никто не достал ни шлема, ни маски.
И то, никто ждати не ждал печенега!
Разведка, а дядя доверил Атраку разведку, разведка обрыскала степь ближе к вечеру, изловив ту косулю: ни тебе стану врагов, ни обычного клина отряда, ни круглого стана телегами внутрь, ни «живого питанья» – скота, которое гнали впереди или сзаду отряда. Даже запаха конкурентов не было чути!
Как разбили их несколько весен назад в степи вместе с греками, так печенеги не смели появляться даже в обычной ранее Таврике (Крыму). Боялись, ой, как боялись они половецкого плена! Смерть не страшила, смерть вожделенна воину смерти, страшил плен половецкий, злой, без пощады. Тому и рыскали по степи подалее от половецких отрядов.
А тут, на тебе, сами напали! Много – немного, но людей порубали в шматки, на кусочки. Ни копья, ни аркана враги не применяли, сражались вручную, легкими саблями сшибая чужие ненавистные головы половцев. Кое-кто по старинке крутил мечом, разрубая всадника на две ровные половинки.
Почему да зачем, чья тут вина, некогда думать! Половцы, поменьше числом, да удалее уменьем, оголтались быстро: дядя недаром был славным воителем. Две-три умелых команды, и печенеги исчезли, прихватив по дороге пару-десятку полона, хватая женщин за косы, легко перебросив легкий полон на спину коня.
Напоследок один печенег обернулся, люто оскалил желтые зубы, и стрела, свистом крутясь, дядино сердце пробило. Сколько войн пережил, сколько сражений, боев, а тут от простого набега не спасся.
Утро настало, и птицы запели. Черные дрофы, будто почуя, что людям некогда их ловить на силок да арканы, шелестели в траве, отвлекая людей от подросшего поколенья, только одна самка дрофы забавно волочила притворно крыло, уводя от потомства людей.
Но люди на дроф не смотрели, они хоронили умерших. Хоронили отдельно: половцы своих погребали, насыпая курган; русичи с панихидой монахов – своих. Разбирать, кто христианин, а кто заблудшую душу Богу не отдал, не стали. Молча копали могилу, молча клали тела. Земля была рыхлой и теплой, супесь песка помогала рыхлить дерн теплой земли.
Евстратий прочел над общей могилой заупокойную, наскоро крест смастерили, воткнули в изголовье общей могилы: «упокой, Господи, рабы твоя!» Постояли молча над тихим и вечным покоем уставших насмерть людей, стояли долго, без слез. Слезы давно иссушило пленением.
Половцам было не до русинов, онихоронили своих.
Большой курган насыпать не смогли: сами рыли могилу, худые монахи шатались от голода, какой от них прок. Да и общее горе сближает людей, пусть ненадолго. Дали плененным отпеть своих мертвых, дали охоронить по странным для половца обрядам- обычаям. Да чего кочевникам лезть в чужую религию?
Смерть уравнила и нападавших, и пленных.
Половцы в невеликой могиле положили павших воинов головами к востоку, рядом с каждым покойником-воином положили наконечники стрел, нож, саблю кривую, кувшин из грубой глины: будет в чем там, за земельным пределом, из чего сладкий кулеш с мясом и просом отведать. Да и сладкий рис, сваренный на молоке, хлебать будут вдосталь. Там, за мирным пределом, воину слава! Вечная слава и вечный покой. Там покой новых сражений, новых баталий и битв. Живые жалели, что коней в путь далекий воинам не предоставили, авось простят. Понимают, небось, что не могут живые, жалкая кучка отряда, поставить курган, как положено по обряду-традиции с навершием на нём каменного истукана со шлемом на голове, монистом на шее, надплечьем из стали, руки сложены на животе и держат посуду с погребальной едой. Да где им взять истукана в дикой степи? И вот как обидно: до цели оставалось дня два или три пешего перехода, как тут этот дикий набег!
Но все же обычай, не ими придуманный, а обычай старинный, доставшийся от прадедов-дедов, воины соблюли.
По обычаю поубивали коней павших воинов: храп коней, фиолетовые очи наполнялись предсмертною болью. Кони, как люди, может, и лучше людей, как без коня в загробном мире кочевнику обойтись? Ели за тризною погребальной мясо конины, оставив в целости голову, ноги, кожу и хвост. По обычаю, следовало на деревянных распорках сотворить чучела, да где брать дерево в дикой степи? Положили в могилы останки коней: каждому воину – его конь.
Пели погребальную песню: «это его лошади, на них он поедет к Тенгри-хану!», на большом камне вырезали количество тех врагов, что убивал каждый воин при жизни, продолжая петь погребальный мотив: «вот его отроки, которые будут служить ему у подножия хана Тенгри!», набросали в могилу камней по числу убитых покойным врагов. Жалели, что не могли сотворить балбалу (грубые изображения из дерева или камня убитых врагов), прошли кругом вокруг могилы боевым строем, прошли кругом вокруг могилы пешим танцем, пропев последний раз боевые песни белых половцев-кимаков.
Напоследок по обычаю половецкому на вершине холма, что поднялся над вечной могилой, поставили камень, что символом воина-половца означался. И вечный покой опустился на павших…
Атрак принял остатки отряда, как должно пристало воину славы. Дядя из ханского рода, значит Атрак после дяди воином первым. Не плакал, воину плакать не стало, просто душа онемела, застыла-замерзла.
Одно дело было слушать дяди рассказы про битвы-сраженья, переживая с ним «хур-а-ха» громких побед, шевеля от наслаждения грохота битвы безусым ртом, другое, самому испытать боль этой утраты. Нет, в бою Атрак дядю не посрамил, честь рода не осрамил. Иначе отряд не встал под его руководство, а воины высказали бы трусу всё, что хотели. Могли и с лишением жизни приговор огласить, на то право имели, право обычая, право традиции, ибо трусам не место в славных кочевьях.
В недавнем бою Атрак был силен, злобен и страшен: бил печенегов, как взрослый. Даже саблю кривую у врага перехватив, так же крутил ею над головами врагов, как самый опытный воин. Не одну вражью голову снесла удалая рука, а вот дядю не защитила. Как в замедленном кадре видел Атрак оскаленный лик повернувшего печенега, его лук, и стрелу, что со свистом летела в половцев стаю. Как он мог не успеть защитить дядю, как? «Не успел, не успел», – ровными, точными, быстрыми толчками пульсировала кровь у виска, – «не успел!»
Воины все понимали, молчали, вздыхали. Сами товарищей потеряли, да и атамана отряд уважал. Ветеран был суров, справедлив, в разделе добычи не жаден.
За печенегом вдогонку гнаться не стали: мало нас стало, ой, как мало, а потому и смирились с позором.
…Атрак очнулся от прикосновения: главный монах что-то шептал, утешая. Искренний взор, искренний шепот, и Атрак ожил от боли. Где-то внутри кровь била толчками, ранила сердце в боли от смерти больше чем дяди. Дядя был всем: мамкой и братом, отцом и начальником. Бывало, и бил за проказу или непослушание. Детства обиды прошли, пролетели, сам понимал, что тяжелая воина рука и убить могла, не то что отшлепать. В детстве терпел, стерпит и тут. Монах что-то продолжал говорить, утешая. Руський язык был вроде понятен, но множество слов в голову не проникало, а в сердце входили слова незнакомого брата, что скорбел вместе с ним за погибель чужого ему человека. Монах сожалел, утешал и скорбел вместе с ним. Атрак понимал его сердцем, слова не нужны, чужие слова, их было много. Язык русичей многословен, лишних слов много. У по ловцев речи короче, звуки поглуше, слова коротки. Не слова, будто команды в говоре половецком.