В качестве результата второй фазы дискуссии в философии языка можно констатировать осознание историчности языка и человеческого познания. Наш язык — не нейтральное, объективное отражение действительности, а в т.ч. субъективное «достижение» человека, который посредством языка включен в историческое интерсубъективное языковое сообщество и его историческую жизненную практику. Предварительное понимание, передаваемое через язык, имеет функцию раскрытия действительности. Однако это предварительное понимание может быть от случая к случаю очень разнообразным и исторически изменчивым, поэтому действительность всегда проявляется в языке исторически. В этом понимании язык высказывает не действительность саму по себе, а то или иное значение действительности для нас. В рамках исторического понимания действительности возникают и новые подходы к позитивному пониманию религиозного языка. Однако богословие уже давно использовало даваемые этими подходами возможности и задачи в экзегезе независимо от новейшей дискуссии в философии языка. Ведь исследование истории форм различных литературных жанров и присущего им того или иного «места в жизни» (Sitz im Leben) по сути дела предвосхищает новые подходы в философии языка.
Необходимо также видеть и границы этого подхода философии языка. Религиозный язык и соответствующая ему форма жизни понимается здесь как одна языковая игра наряду с другими. Остается вопрос: как я вхожу в эту языковую игру? Возможно ли это только посредством слепого доверия и тренировки? В этой связи теорию языковых игр Витгенштейна часто упрекали в фидеизме. Если религиозный язык — не особый, а универсально коммуникабельный язык, тогда его необходимо понимать в рамках общей теории языка. Только так речь о Боге может быть универсальной.
Третья фаза дискуссии возникла благодаря сближению двух вышеописанных направлений. Все позиции сходятся в направлении понимания языка как коммуникативной практики. Уже зависимость научного языка от консенсуса исследователей указывает в этом направлении; теория языковых игр и речевых актов также указывает на интерсубъективные условия применения языка. Такое понимание языка как коммуникативной практики представлено в Германии Эрлангенской школой (Лоренцен, Камбартель, Миттельштрасс); для богословия важно развитие этого понимания у Ю.Хабермаса и К.О.Апеля. К. О. Алель развил теорию априори коммуникационного сообщества[414]. Согласно ей, язык коммуникационного сообщества является трансцендентальным условием любого познания. На сходной основе Ю.Хабермасом была развита теория истины как консенсуса[415]. Он противопоставляет ее классической теории соответствия. В теории соответствия речь идет о согласии языка и действительности, в теории истины как консенсуса — о согласии участников коммуникативного процесса. Однако в условиях нарушенной коммуникации каждый коммуникативный акт представляет собой предвосхищение идеального коммуникационного сообщества, антиципацию неотчужденной жизни. Онтологический статус этой структуры предвосхищения у Хабермаса, правда, до конца не ясен.
Понимание языка как коммуникативной практики имеет непосредственное значение для религиозного языка. Ведь свидетельство о вере происходит посредством слова и дела. Религиозная речь представляет собой в первую очередь не богословское и систематическое вероучение, а, будучи истиной свидетельства, носит характер действия, ее место — в культово–литургическом собрании общины, в рамках практики проповеди, литургии и диаконии. Она стремится в первую очередь не поучать, а призывать к изменению жизни. Поэтому X. Пойкерт по праву ищет в понимании языка как коммуникативной практики новый подход к речи о Боге[416]. Он приводит мысль В. Беньямина и аргументирует: если не напрасна надежда и тоска, заложенная в каждом коммуникативном акте, если коммуникация действительно универсальна и включает в т. ч. и солидарность с умершими, то это возможно только, если существует Бог, и если Он — Бог, воскрешающий умерших. Поэтому каждый акт языковой коммуникации — одновременно вопрос и предвосхищение живого и животворящего Бога. Каждое речевое действие живет надеждой на успешную универсальную коммуникацию и потому является актом предвосхитительной надежды на грядущее царство Божье. Таким образом, религиозный язык — не особый язык наряду с остальными языковыми формами; напротив, он выражает условие возможности всего остального языка.
Вопрос заключается в том, можно ли удовлетвориться этим, несомненно, импонирующим результатом. Первый запрос находится в самой философии языка. Согласно Ч.Моррису, необходимо различать три значения языка: синтаксическое или грамматическое (внутриязыковое), семантическое (связанное с реальностью) и прагматическое (связанное с поведением)[417]. Предшествующие теории существенно прояснили синтаксическое и прагматическое измерения, но оставили открытым семантическое измерение. Необходимо внимательнее рассмотреть вопрос, о какой реальности говорит слово «Бог». Этот вопрос одновременно представляет собой результат философского размышления. И.Симон доказал, что противопоставление теории соответствия и теории истины как консенсуса невозможно, поскольку сама теория консенсуса представляет собой скрытую теорию соответствия[418]. Ведь консенсус должен состоять в том, что в отношении «того же самого» придерживаются того же самого мнения. Будучи коммуникативной практикой, язык одновременно представляет собой толкование действительности. Но какая действительность обозначается словом «Бог»? Если этот онтологический вопрос более не ставится, то высказывание, что Бог есть, превращается в высказывание, что слово «Бог» значит для нас. Посредством такого превращения бытийных высказываний в семантические и функциональные высказывания слово «Бог» лишается своего когнитивного содержания. Оно становится либо воплощением универсальной коммуникации, либо шифром и импульсом определенного солидарного или иного этического поведения, или смысловой перспективой действительности. Тогда слово «Бог» употребляется только аллегорически, т.е. обозначает каждый раз что–то другое, и поэтому принципиально заменимо. Одним словом, вопрос об истине религиозного языка, т.е. вопрос о существовании Бога, не может быть обойден.
Онтологическое значение языка можно подчеркнуть в четвертом шаге рассуждений на основании поздней философии М. Хайдеггера[419]. Человек для Хайдеггера — «здесь–бытие» (Dasein); он существует не только в обращении с имеющейся действительностью, ему всегда важен смысл бытия в целом. Бытие конкретно присутствует в языке, через который, тем или иным историческим образом, нам открывается действительность. Поэтому язык — «дом бытия». Язык может как исказить вопрос о смысле (как, например, научно–технический информационный язык), так и по–новому раскрыть бытие (так, прежде всего, язык мифа и поэзии). Язык есть сага, в которой скрывается или открывается тайна бытия.
Труднодоступный подход Хайдеггера оказался поставленным на службу богословию прежде всего в интерпретации Г.Г.Гадамера[420] и П.Рикёра[421]. Для выяснения семантической функции и онтологического значения религиозного языка лучше всего исходить из метафорического языка или из языка символов и притч, раскрытого П.Рикером и Э.Юнгелем[422].
Как известно, язык притч — в то же время язык Иисуса. Метафоры или притчи не имеют функции простого отображения известного положения вещей; напротив, они представляют собой новое, творческое описание действительности. При этом они используют диалектику осведомленности и отчуждения. Например, если говорится: «Ахиллес — лев», знакомое понятие употребляется необычным, отчужденным образом, чтобы сделать знакомое понятие чужим и, таким образом, совершенно по–новому осветить и озарить его. Метафоры стремятся к открытию нового взгляда на действительность. Подобно научным моделям и парадигмам, они являются эвристическим инструментом и стратегией речи, служащей разрушению прежнего, неверного толкования и проложению нового, более уместного пути. Таким образом, метафора так выражает действительность средствами языка, что одновременно выражается больше, нежели существующая действительность. Это особенно отчетливо видно на примере слова «Бог». Слово «Бог» так выражает действительность средствами языка, что одновременно в самом мире внезапно открывается «нечто», что больше мира. Речь о Боге превращает мир в притчу о Боге, однако, это происходит таким образом, что мир становится способным быть притчей для Бога. Таким образом, слово «Бог» — притча, говорящее о мире как о притче. Поэтому метафора, в особенности речь о Боге, — всегда действенное слово. Для нее важно не то, чем всегда был мир, его постоянная сущность, а открытое будущее мира. Поэтому слово «Бог» есть приглашение рассматривать мир как тайну и принимать в ней участие, т.е. передумать и обратиться, верить и надеяться. Семантическое значение слова «Бог» одновременно раскрывает и его прагматическое значение. Если слово «Бог» понимается как притча, раскрывающая мир как притчу, то оно — не проективная экстраполяция (проекция) действительности, а предвосхищение действительности, приглашающей к новой практике, которая, со своей стороны, доказывает свою истинность в опыте и делании правды. Слово «Бог» есть слово, открывающее будущее и новые пространства свободы.