Свирид […] хотел рассказать начальнику […] об изуверствах, учиняемых наиболее слабою, изверившеюся частью женских скопищ. Двигавшиеся пешком с […] грудными детьми на себе, лишившиеся молока, сбившиеся с ног и обезумевшие молодые матери бросали детей на дороге […] Лучше скорая смерть, чем долгая от голоду.
(3, 356)
Пастернак дегероизирует пример, приводимый Штирнером, рисуя поступок Палых как результат безумия. Философия Штирнера не приемлема для Пастернака постольку, поскольку Штирнер — последовательнее, чем любой другой европейский нигилист, — отвергал все основные ценности культуры: религию (и вообще любую духовность), государство, общество, семью. Все то, что сакрализуется человеком, Штирнер относил к миру «призраков»:
…Alles spukt. Das höhere Wesen, der Geist, der in Allem umgeht, ist zugleich an Nichts gebunden, und — «erscheint» nur darin. Gespensi in allen Winkeln![76]
Пастернак выворачивает это утверждение наизнанку: Палых — жертва галлюцинаций, ему мнятся «бегунчики»[77]. Штирнер легитимировал преступность в своем стремлении ниспровергнуть сакральное:
Nur gegen ein Heiliges gibt es Verbrecher; Du gegen Mich kannst nie ein Vebrecher sein, sondern nur ein Gegner[78], —
откуда и уравнивание Пастернаком штирнеровской философии с разбоем.
«Не(до)человек», которого апологетизировал Штирнер:
Der gesamte Liberalismus hat einen Todfeind, einen unüberwindlichen Gegensatz, wie Gott den Teufel: dem Menschen steht der Unmensch, der Einzelne, der Egoist stets zur Seite. Staat, Gesellschaft, Menschheit bewältigen diesen Teufel nicht[79], —
превратился в «Докторе Живаго» в отприродное, лишенное рассудка, существо — в Памфила Палых.
Штирнерианской абсолютизации субъекта и его мира Пастернак противопоставляет шеллингианскую идею тождества субъекта и объекта (с которой начинается «Система трансцендентального идеализма»: «Alles Wissen beruht auf der Übereinstimmung eines Objektiven mit einem Subjektiven»[80]). Неспроста Живаго размышляет об этом тождестве перед тем, как встретиться с Палых:
Привычный круг мыслей овладел Юрием Андреевичем […] О мимикрии, о подражательной и предохранительной окраске […] Что такое субъект? Что такое объект? Как дать определение их тождества? В размышлениях доктора Дарвин встречался с Шеллингом…
(3, 342)[81] 4.1.2.
Но почему в Гинца стреляет именно тот персонаж, который ассоциирован со Штирнером? Ответ на этот вопрос дает остроумное сравнение, которое предпринял А. А. Вознесенский в одном из его интервью о творчестве Пастернака:
…Гинц вскакивает на пожарную кадку и обращает к приближающимся «несколько за душу хватающих слов, нечеловеческих и бессвязных…» И проваливается в кадку. Солдаты с хохотом застреливают и докалывают его […].
Помните притчу о Фалесе, отце древней философии? Фалес, искатель небесных тайн, разглядывая звезды, провалился в колодец. Юная фракиянка хохочет над чудаком […] Не случайно этой метафорой Лев Шестов открывает свою лучшую книгу «На весах Иова»[82].
Вдобавок к соображению А. А. Вознесенского следует сказать, что Пастернак, конструируя образ Гинца, не только заимствовал из диалога Платона («Theaetet») анекдот о Фалесе, упавшем в цистерну, но и использовал самые разные иные античные источники, свидетельствующие об этом первомудреце. Как известно, Фалес занимался теорией треугольников (он доказал, среди прочего, равенство углов при основании равнобедренного треугольника); Гинц треуголен:
Он был в тесном френче. Наверное, ему было неловко, что он еще так молод, и, чтобы казаться старше, он брюзгливо кривил лицо и напускал на себя деланную сутулость. Для этого он запускал руки глубоко в карманы галифе и подымал углами плечи в новых негнущихся погонах, отчего его фигура становилась действительно по-кавалерийски упрощенной, так что от плеч к ногам ее можно было вычертить с помощью двух, книзу сходящихся линий.
(3, 137)
О Фалесе говорится в комедии Аристофана «Птицы» как о комическом персонаже. О «Птицах» напоминает читателям сцена, в которой они впервые знакомятся с Гинцем. Персонажи, участвующие в этом эпизоде, занимают странные позиции в пространстве, так что человеческие позы становятся похожими на птичьи (один как бы сидит на шестке; другой, обхвативший руками спинку стула, получает птичий профиль; третий подпрыгивает в проеме окна);
Из присутствующих только один доктор расположился в кабинете по-человечески. Остальные сидели один другого чуднее и развязнее. Уездный, подперев голову, по-печорински полулежал возле письменного стола [= типовая античная поза. — И. С.], его помощник громоздился напротив, на боковом валике дивана, подобрав под себя ноги, как в дамском седле. Галиуллин сидел верхом на стуле, поставленном задом наперед, обняв спинку и положив на нее голову, а молоденький комиссар то подтягивался на руках в проем подоконника, то с него соскакивал…
(3, 136–137)[83]
Фалес считал первоматерией воду и погружал землю в мировой океан (за что его критиковал Аристотель в трактате «О небе») — после смерти Гинца в Мелюзееве случается настоящий потоп:
…на полу огромные лужи, и то же самое в комнате, оставшейся от Лары, море, форменное море, целый океан.
(3, 149)[84]
И напротив: вода как бы ввергает Памфила Палых в паническое состояние:
он исчез из лагеря, как бежит от самого себя больное водобоязнью бешеное животное.
(3, 366). 4.2.
Подытожим сказанное: выстрел Палых в Гинца — это покушение Штирнера на основы идеализма и — шире — мировой философии, берущей свое начало в одном из «семи мудрецов», в Фалесе (ср. особенно первые главы сочинения Штирнера, где критикуется греческая философия). Пастернак переводит проблему столкновения народа и интеллигенции, позаимствованную из «Сестер», в план философского спора нигилистов 1840-х гг. с классической философией[85].
История концептуализуется Пастернаком в тайном романе не только в ее богемно-эстетическом срезе (Комаровский — Маяковский, Штих, Вяч. Иванов), не только как история войн, ведущих к последней битве (Галиуллин и Стрельников), но еще и как история борьбы идей (Штирнер vs. Фалес). «Доктор Живаго» написан знатоком истории философии. Эволюция философии неотделима для Пастернака от развития человека — культурогенного и воинственного. Философия делается историей в литературе, в другом, чем она, в соперничающем с ней дискурсе. Думал ли Пастернак о том, что история зарождается в философствовании, в смене неудачных попыток помыслить все?
5.1.
Брат Юрия Живаго, Евграф, играет в пастернаковском романе ту же роль, которую вменил Пугачеву Пушкин в «Капитанской дочке». Евграф — сказочный помощник[86] из мира революции. Живаго встречается с ним в дни большевистского переворота и впоследствии отмечает его необычайную влиятельность:
«Он прогостил около двух недель, часто отлучаясь в Юрятин, и вдруг исчез, как сквозь землю провалился. За это время я успел отметить, что он еще влиятельнее Самдевятова, а дела и связи его еще менее объяснимы. Откуда он сам? Откуда его могущество? Чем он занимается?»
(3, 285)
В этом контексте делается понятным отчество Юрия Живаго — «Андреевич», — которое заглавный герой пастернаковского романа носит вместе с Петром Андреевичем Гриневым[87]. К «Гриневу» нас приближает также именование (Тоней) брата Юрия «Граней» (3, 207).
Имя Евграфа[88] всплывает впервые в том месте романа, где речь идет о «самозванцах» (3, 71). Брат Юрия Живаго из Сибири или с Урала, оттуда, где вспыхнуло пугачевское восстание. Он наряжен в «оленью доху», сравнимую с «заячьим тулупчиком», которым награждает Пугачева Гринев; к тому же и в пушкинском, и в пастернаковском текстах герои сталкиваются со своими будущими помощниками в буран. Евграф является Юрию Живаго в тифозном сне в виде «духа […] смерти» (3, 206); Гриневу снится Пугачев, сеющий вокруг себя гибель. Приезд Живаго на Урал вызывает у него воспоминания о «Капитанской дочке» или о пушкинской истории пугачевщины:
В местности было что-то замкнутое, недосказанное. От нее веяло пугачевщиной в преломлении Пушкина…
(3, 228)
После неожиданного визита Евграфа в Варыкино Живаго идет в юрятинскую библиотеку, чтобы «затребовать […] два труда по истории Пугачева» (3, 287). Таинственность связи между Юрием Живаго и Евграфом — мотив, цитирующий «Капитанскую дочку»; ср. у Пушкина: