Так «смысл, который поет» становится областью развертывания смысловых превращений, выразимых только звуковой аллюзией. Строчка Пастернака О МОЙ ЛИСТ, ТЫ ПУГЛИВЕЙ ЩЕГЛА становится для Мандельштама как бы маркером Пастернака, поэзия которого для него вся «посвист, щелканье, шелестение, сверкание, плеск, полнота звука» [2, 209]. У самого же Пастернака ЛИСТ и ЩЕЛКАНЬЕ уже сходятся в строках «уравнений» «Определения поэзии»: Это — ЩЕЛКАНЬЕ сдавленных льдинок, Это — ночь, леденящая ЛИСТ. Можно предположить, что ЛИСТ-ДУША, который ПУГЛИВЕЙ ЩЕГЛА, и БЬЮЩИЙСЯ ШЕЛК становятся для Мандельштама «словом-Психеей», тем концептом Жизни, который придавал силы в тяжелые минуты. В какой-то мере вся поэзия Мандельштама была обращена к внутреннему собеседнику-поэту, внешним объектом сравнения которого был Пастернак (функциональное соответствие «Я ↔ ДРУГИЕ ПОЭТЫ (мы1)»). Однако «страстная, неразделенная, драматическая влюбленность Мандельштама в Пастернака» [Аверинцев 1990, 214] оказывается не всегда окрашенной положительно. При помощи ЗПС расшифровывается строчка Мандельштама, обращенная, на наш взгляд, именно к Пастернаку: И ГАМЛЕТ, МЫСЛИВШИЙ ПУГЛИВЫМИ ШАГАМИ (из восьмистишья «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…» — 1934), свертывающаяся в звуковую формулу ГМЛТМСЛВШПГЛВ[37], аналогичную по консонантной наполненности пастернаковской О МОЙ ЛИСТ, ТЫ ПУГЛИВЕЙ ЩЕГЛА (МЛСТТПГЛВЩГЛ).
Связь строчки Мандельштама о Гамлете с Пастернаком подкрепляется второй редакцией стихотворения «Марбург» (1928) («Шагни, и еще раз», — твердил мне инстинкт, И вел меня мудро, как старый схоластик <…>. «Научишься шагом, а после хоть в бег…»), а также стихотворением «Гамлет» (1946), открывающим цикл «Стихотворения Юрия Живаго», в котором звучит мольба об отсрочке роковой судьбы поэта на несколько шагов-действий. Эта «Шекспирова драма» Гамлета, которую «репетировал» лирический герой «Марбурга», интересовала Пастернака с самых ранних произведений (см. 1.2.2).
Звуковая же память строчки Пастернака о щегле была уловлена самим Мандельштамом в «птичьем гаме»: для него сочетание слов «птичий язык» было совершенно синонимично и созвучно сочетанию «поэтический язык». Ср. в «Египетской марке»: С детства он ПРИКРЕПЛЯЛСЯ ДУШОЙ ко всему ненужному, превращая в события трамвайный ЛЕПЕТ ЖИЗНИ, а когда начал влюбляться, то пытался рассказать об этом женщинам, но те его не поняли, и в отместку он говорил с ними на диком и выспренном ПТИЧЬЕМ ЯЗЫКЕ исключительно о высоких материях [2, 65]. Так осуществлялась «двух голосов перекличка» (А. Ахматова), один из которых ловил «в далеком отголоске другой». Сам ЩЕГОЛ складывается по ЗПС из ЩЕЛКАНЬЕ + ГОЛОС, что проявляют поздние строки Пастернака при декомпозиции на составляющие: ОШАЛЕЛОЕ ЩЕЛКАНЬЕ катится, ГОЛОС маленькой ПТИЧКИ ЛЕДАЩЕЙ (о соловье) — по сравнению с рифмующимися «Определения поэзии»: Это — ЩЕЛКАНЬЕ сдавленных ЛЬДИНОК <…> Это — двух соловьев поединок. Интересно, что и в мандельштамовском стихотворении «Слово-Ласточка» также сквозь ЛЕД нам СЛОВО улыбнется.
Впоследствии в 1936 г. обращение МОЙ ЩЕГОЛ было творческим импульсом Мандельштама и как бы давало живительный глоток воздуха для жизни. Ср. в вариантах его стихов: Я откликнусь СВОЕМУ ПОДОБЬЮ — ЖИТЬ ЩЕГЛУ: вот мой указ! При этом «сердцевитость» (Когда щегол в воздушной сдобе Вдруг затрясется, сердцевит…) и «щегловитость» (Сознаешь ли, до чего, щегол, ты, До чего ты щегловит?) пастернаковского «птенчика» не были для него материальны: «Зачем отождествлять слово с вещью, с предметом, который оно обозначает? Разве вещь хозяин слова? Слово — Психея. Живое слово не обозначает предмета, а свободно выбирает как бы для жилья ту или иную предметную значимость, вещность, милое тело. И вокруг вещи блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но незабытого тела» [2, 171]. В лингвистических терминах слова Мандельштама можно перефразировать так: семантические признаки отделяются от слова, порождая расщепленную референцию (например, у слов душа, щегол Пастернака), а затем прикрепляются к определенным референтам (или адресатам) в релевантном для каждого нового текста денотативном пространстве (например, признак «щегловит» — к щеглу как подобью и собеседнику Мандельштама).
В поэтическом языке XX в. укрепилось и название для поэта — ПТЕНЕЦ. Ср. птенчика в «Определении души» Пастернака, или у Мандельштама об А. Белом: Собиратель пространства, экзамены сдавший ПТЕНЕЦ, Сочинитель, ЩЕГЛЕНОК, студентик. Это наименование, связанное с пушкинской «Птичкой», мотивируется поэтической памятью слов «Грифельной оды» Мандельштама: И, как ПТЕНЦА, стряхнуть с руки, Уже ПРОЗРАЧНЫЕ ВИДЕНЬЯ, где прозрачные виденья — референциальный аналог пушкинских летучих творений, связанный с ними также и ритмико-синтаксической памятью слов.
Через принятый «код иносказания» и благодаря детерминантам памяти слова можно выражать и свою контрастную позицию. Так, в 1922 г. выразил свое расподобление с Пастернаком периода «СМЖ» Мандельштам: Из ГНЕЗДА УПАВШИХ ПТЕНЦОВ Косари приносят назад, Из ГОРЯЩИХ вырвусь рядов И вернусь в родной ЗВУКОРЯД[38].
1.1.6. Сердце, душа и поэтическая память
Вот листья, и цветы, и плод на ветке спелый,
И сердце, всем биеньем преданное вам…
(Из авторского перевода П. Верлена)
«Горящий ряд» Пастернака обнаруживается, как мы уже говорили, в «Определении души» «СМЖ». Душа оказывается связанной еще с одним словом в этом стихотворении, как с сросшимся листом: Спелой ГРУШЕЙ слететь Об одном БЕЗРАЗДЕЛЬНОМ ЛИСТЕ. Соответствие ГРУША ↔ ДУША возникает здесь, во-первых, иконически, по признаку аналогии формы ГРУША С ЛИСТОМ ↔ СЕРДЦЕ, во-вторых, выводится из текста «Определение души». Как показал Е. Фарыно [2002, 129–130], два первых стиха этого стихотворения можно понимать так: «иметь „душу“ значит „Спелой грушею в бурю слететь / Об одном безраздельном листе“, а быть „душой“ — быть таким „преданным листом“ → „приросшей песнью“ → „содроганьем сращенным“». «Интересно при этом, что в данном случае, — продолжает Фарыно [Там же], — текст построен на параллелизме „я и моя душа“ и „груша и ее лист“, где сначала дан язык описания в виде реализации, то есть едва ли не классической аллегории („груша и лист“), а затем истолкование этого языка (этой аллегории) уже в терминах души „Я“, выстроенных по шкале ‘все более мое’ (а одновременно все более пастернаковское): „птенчик“ → „шелк“ → „песнь“ → „содроганье“». При любом выводе мы приходим к «содроганью сращенному», т. е. СЕРДЦУ. И в-третьих, соответствие ГРУША ↔ ДУША выводится из звуковых формул «горящего ряда» «СМЖ»: ГоРмя ГоРит ДУША; ГРемящей миГРени; Гром, ГРоза[39].
Соответствие ГРУША ↔ ДУША ретроспективно обращает нас и к «грусти души» во фрагментах о Реликвимини[40], где герой встречается «с темными потугами обугленных от дождя ветвей» [4, 726], и стихотворению «Февраль. Достать чернил и плакать…» (1912), между которыми много схождений. Однако здесь нас будут интересовать только строки: Где, как обугленные груши, С деревьев тысячи грачей Сорвутся в лужи и обрушат Сухую грусть на дно очей. Так, в ранних произведениях мы наблюдаем зарождение тех ситуативных и концептуальных МТР, которые проявятся в «Определении души» благодаря РПС, КПС и ЗПС. Они объединят понятия «горения», «груши-души», «грусти» и «сухости» (о «листе-птенчике», летящем вниз: Как он предан — расстался с суком! Сумасброд — задохнется в сухом!).
Однако ГРУША ↔ ДУША в «СМЖ» не сгорает, так как все время «гасится» водной стихией. Именно расположением в воде «души-сердца» в стихотворении «Сложа весла» с начальной строкой Лодка колотится в сонной ГРУДИ устанавливается еще одно соответствие «душа-груша». Восстановление по ЗПС триады ДУША ↔ ГРУДЬ ↔ ГРУША, а по КПС СЕРДЦЕ КОЛОТИТСЯ задается двойным прочтением всей первой строфы стихотворения Пастернака, где сливаются внутреннее пространство души и внешнее пространство, т. е. традиционные ладья души (В. Брюсов) и ладья катилась (Ф. Тютчев), а также весь ряд «лодочно-сердечных» построений русской поэзии (см. [Nilsson 1976]).