Но на исходе XIX и в начале XX века в России поездка в дальние страны — прежде всего в Западную Европу — тоже становится обычным делом в жизни благородных девиц; до 1917 года в такие путешествия зачастую отправлялись и писательницы Серебряного века. Однако причиной их поездок становилось, как правило, не получение образования и уж совсем не познание «нового» или приключение, а чаще всего собственное здоровье, здоровье членов семьи или служебная необходимость супруга. Так, например, Зинаида Гиппиус вместе с Дмитрием Мережковским много раз пересекает Европу с востока на запад, с севера на юг и обратно. Анна Ахматова сопровождает Николая Гумилева если не в Африку, то по крайней мере в 1910 и 1911 годах в Париж и в 1912 году в Италию; а Марина Цветаева еще ребенком в 1902 году едет с больной туберкулезом матерью в Геную, в 1903 году ходит в школу в Лозанне, а в 1904–1905 годах живет в немецкой семье в Шварцвальде. С 1909 по 1912 год она снова посещает Западную и Южную Европу, один раз с отцом, другой — с Сергеем Эфроном, сразу после их свадьбы. Однако эти реальные путешествия почти не нашли литературного отражения в творчестве писательниц[235]. Р. Марш, напротив, отмечает в первую очередь «выдуманные путешествия» в художественных текстах писательниц рубежа веков и начала XX века[236].
Октябрьская революция и начало Гражданской войны радикально меняют ситуацию, причем не только для женщин. Как свидетельствует предмет нашей статьи — дневниковая проза Цветаевой, — вся страна приходит в движение, но совсем по другой причине: одни едут на фронт, другие бегут, третьи пытаются вновь обрести себя на новом месте. Эти направленные на выживание путешествия в политически по-новому организованном пространстве с самого начала регулируются разрешениями, пропусками и проверками документов, которые уже порог дома превращают в первую границу с чужбиной. Пока еще нельзя говорить, как это делает Сузи Франк в связи с воссозданным Советским Союзом, о «символической фиксации советского пространства»[237] с границами, постоянно продвигаемыми вперед как frontier, а потому непреодолимыми. В неразберихе Гражданской войны консолидируется новое пространство — пока еще иное, закрытое и даже исключающее; его конкретные качества из-за их недоступности постепенно исчезают. Оно является на данном историческом этапе пространством радикальной чужбины. Это радикально чужое пространство, возникшее вследствие разрыва бывшей упорядоченности, является результатом конститутивного для Нового времени процесса, достигшего своего пика, по мнению Бернхардта Вальденфельса, в XX веке: «…в XX веке чужое окончательно проникает в центр разума, в центр „„своего““. Вызов этой радикальной чужбины означает, что не существует мира, в котором мы чувствовали бы себя дома, и нет субъекта, который являлся бы хозяином в собственном доме»[238]. Именно эту радикальную чужбину репрезентирует проза Цветаевой: возникающее в ее очерках пространство находится за рядом исключающих границ, которые многим исключенным запрещают «вход», и если не приносят им смерть, то становятся причиной их изгнания[239]. В отношении чувства уверенности в себе и в целом концепции субъекта прозаические травелоги Цветаевой демонстрируют последствия разрушения прежнего порядка вещей. В то время как в ходе традиционного путешествия субъект в познании «Другого» открывает «свое», Цветаева поступает в буквальном смысле наоборот. Во время своих поездок и в посвященных им квазиэтнографических очерках путешественница практикует постоянную смену ролей, позволяющих ей являться в качестве меняющегося «Другого».
Прежде чем рассматривать оформление пространства в дневниковой прозе и специфические приемы, которые превращают все регистрируемое этнографически настроенным «глазом» и «ухом» в художественный текст, а также образы, выбранные Цветаевой для самоидентификации, уместно привести некоторые сведения об историческом и биографическом фоне маленьких травелогов поэта.
I. Дневниковая проза Марины Цветаевой «Земные приметы»
11 мая 1922 года Цветаева вынуждена покинуть большевистскую Россию. Едва приехав в Прагу, ставшую второй после Берлина остановкой на пути ее бегства, она пытается опубликовать свои заметки времени революции и Гражданской войны, охватывающие период с 1917 по 1919 год. Выбивающиеся из всех привычных форм дневниковые записи Цветаевой, до сих пор выступавшей только как лирический поэт, на первых порах вызывают непонимание в кругах эмиграции. Берлинское издательство «Геликон» не хочет «никакой политики», — пишет Цветаева в марте 1923 года критику и писателю Роману Гулю, а это требование она считает несовместимым со временем, изображенным в ее очерках:
Москва 1917 г. — 1919 г. — что я, в люльке качалась? Мне было 24–26 л<ет>, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!) […][240].
И все-таки для нее это «не политическая книга», для Цветаевой это «вроде дневника души и глаз»[241].
ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда, правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте, — это тоже «политика» (приют большевистский). […] Это не политическая книга, ни секунды. Это — живая душа в мертвой петле — и все-таки живая. Фон — мрачен, не я его выдумала[242].
«Фон» заметок, собранных под заглавием «Земные приметы», состоит не только из впечатлений от Москвы с ее «рынками», «патрулями», с ее «очередями» и «революционными буднями». В первых двух — с хронологической точки зрения событий самых ранних — очерках сборника изображены путешествия по стране, охваченной революцией, Октябрьским переворотом, а затем Гражданской войной. Путешествия (еще) не являются окончательным бегством, совершающимся под девизом «прочь от…». Путешествия (пока) являются стремлением «к чему-то…», поиском разрушенной семьи, безопасного места, возможности физического выживания на чужбине — короче, поиском старой и новой жизни.
Книга «Земные приметы», задуманная в 1922 году, не была опубликована при жизни Цветаевой. Ее дневниковая проза появлялась в эмигрантских журналах в неполном и разрозненном виде. Более поздний очерк «Вольный проезд» (1918)[243], связанный с «мешочной поездкой» в красный реквизиционный пункт Тамбовской губернии, появился наконец в 1924 году в парижском журнале «Современные записки». Путевые заметки «Октябрь в вагоне (Записи тех дней)» (1917)[244], предметом которых были поездки Цветаевой из Крыма в Москву и обратно, печатались в 1927 году в Праге в «Воле России».
II. Поэтика путевых очерков в «Земных приметах»
Первый из двух очерков описывает путешествие, начало которому было положено в Москве еще до «Октября 1917»; поэтому после большевистского переворота оно стало путешествием без возврата, несмотря на присутствие конечной цели — «Москвы». Неузнаваемый, отталкивающий родной город, в который Цветаева вернулась во время революционных событий, явился символом начинающейся здесь бездомной жизни, выглядящей уже преддверием эмиграции. Чувство исключенности из вдруг появившегося радикально «чужого», совершенно оккупировавшего «свое», т. е. родину, и в конечном итоге заставляющего путешественников обращаться в беженцев, — это чувство забирает у Цветаевой «жизненное» пространство, которое предстает теперь как кровавое место, место смерти и ада. С другой стороны, это чувство исключенности обостряет у поэта ощущение времени, которое в форме литературных аллюзий, в форме своеобразной, мифологизированной истории и в форме языка — языка исконного, «русского», но тем не менее прежде небывалого — служит фоном для попыток Цветаевой постичь все «новое» и «чужое» вокруг. Поэтому описанные в очерках впечатления от путешествий — это нечто большее, чем просто опись утраченного: они являются результатом познавательного путешествия в «чужое новое».
К тому же «новое», открытое во время путешествий, обнаруживается и в собственной текстуальной репрезентации. Пережитое явно требует новой, другой формы; травелоги Цветаевой впервые выявляют в ней прозаика. Короткие заметки ранней дневниковой прозы уже несут в себе все особенности, которые Иосиф Бродский отмечает в зрелом творчестве Цветаевой:
Перефразируя Клаузевица, проза была для Цветаевой всего лишь продолжением поэзии, но только другими средствами. […] Повсюду в ее дневниках и записях, статьях о литературе, беллетризованных воспоминаниях — мы сталкиваемся именно с этим: с перенесением методологии поэтического мышления в прозаический текст. […] Фраза строится у Цветаевой за счет собственно поэтической технологии: звуковой аллюзии, корневой рифмы, семантического enjambement. То есть читатель все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли[245].