Перефразируя Клаузевица, проза была для Цветаевой всего лишь продолжением поэзии, но только другими средствами. […] Повсюду в ее дневниках и записях, статьях о литературе, беллетризованных воспоминаниях — мы сталкиваемся именно с этим: с перенесением методологии поэтического мышления в прозаический текст. […] Фраза строится у Цветаевой за счет собственно поэтической технологии: звуковой аллюзии, корневой рифмы, семантического enjambement. То есть читатель все время имеет дело не с линейным (аналитическим) развитием, но с кристаллообразным (синтетическим) ростом мысли[245].
Ранняя «проза поэта», посвященная путешествиям во время Гражданской войны, явно тяготеет к «глазу» и «уху»: именно их Цветаева наиболее интенсивно обращает к происходящему. «Ухо», которым она воспринимает звуки нового времени, находит свое воплощение в языковом облике очерков: в их миметических пассажах то и дело говорят сами люди, испуганные и потерянные в вихре событий. Предлагаемое «глазу» распадение структур, то предельно новое, что угрожает жизни, — проявляется как в минималистском, фрагментарном повествовании, обнаруживающем частую смену перспектив, так и в своеобразной манере письма, унаследованной у эстетики модернизма. Таким образом Цветаева в своих очерках перевоссоздает жанр травелога. Линейность традиционного путевого очерка, как в пространственном, так и во временном отношении, разрушается записями, имеющими характер коллажей. В коротких отрывках сочетается целый ряд жанров: письмо, видение, дневниковая запись, разговор, цитата из газетной статьи, воспоминания, народные предания, стихи, обеты, молитвы. Подобно собранию голосов самого разного происхождения, политической окраски, принадлежащих разным поколениям, эти заметки создают синхронные моментальные снимки времени перелома, синкретического общественного смешения, крайней конфронтации расходящихся и в самих себе противоречивых позиций. При этом Цветаева не остается просто безучастным наблюдателем, только хронистом, — она придает динамизм изображаемому своим вмешательством, примеряя на себя различные роли (циничной женщины-антисемитки, «красной» спекулянтки с политической миссией, служанки, еврейки, представительницы крупного капитала). Это сознательное отсутствие дистанций, безоговорочное вхождение в любую ситуацию отражается и в способе повествования. Рассказывающее «Я» почти везде сплавляется со своим переживающим «Я» — хотя дневниковая проза Цветаевой на самом деле только симулирует присущую этому жанру аутентичность. Если сравнить окончательную редакцию с записками из реального дневника Цветаевой, в ней явно ощущаются следы позднейшей переработки. Так как рассказывающее и переживающее «Я» тесно связаны между собой, отсутствует и объективная оценка событий и ситуаций. Напротив, политическая и этическая позиция Цветаевой выглядит неоднозначной именно из-за стремления показать правду. То, что она перед собой видит, может вызывать у нее неожиданную солидарность — или столь же неожиданное отвержение. Без прикрас, на удивление беспристрастно она на свой лад показывает противоречия и последствия исторической катастрофы, не занимая при этом ни одну из позиций окончательно.
Рифы этой книги: контрреволюция, ненависть к евреям, любовь к евреям, прославление богатых, посрамление богатых, при несомненной белогвардейскости — полная дань восхищения некоторым безупречным живым коммунистам. […] Здесь все задеты, все обвинены и все оправданы. Это книга ПРАВДЫ. — Вот. — […] Книгу эту будут рвать (зубами!) все… кроме настоящих, непредубежденных, знающих, что ПРАВДА — ПЕРЕБЕЖЧИЦА. А таких мало[246].
III. Биографический контекст замысла путешествия в Крым в 1917 году и поездки в Усмань Тамбовской губернии в 1918 году
В основе первого очерка «Октябрь в вагоне» лежат поездки Цветаевой в Крым, которые она совершила по семейным обстоятельствам в течение нескольких недель осенью 1917 года. Они предваряют, будто бы в уменьшенном масштабе, ее дальнейшие путешествия при трагических обстоятельствах: ведь Цветаева должна была следовать за членами своей семьи до самого трагического конца. Поначалу лишь в пределах России, затем в 1922 году на Запад, а в 1938 году назад в Советскую Россию: то вслед за детьми, то ради безопасности мужа, то она теряет его из виду из-за своего отъезда; потом она снова ищет его, проезжая пол-Европы; и, наконец, вслед за ним и дочерью возвращается в Советский Союз в предчувствии гибели. Первая часть очерка завершается своего рода обетом: «Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами как собака» (С. 419) — обещание, которое в биографических исследованиях о Цветаевой часто считается ключом к ее загадочно неотступной привязанности к Сергею Эфрону. В этом ключе Цветаева перед своим отъездом в Советский Союз добавила короткую приписку в печатный экземпляр своей книги: «Вот и пойду — как собака. МЦ. Ванв, 17-ого июля 1938 г. (21 год спустя)»[247].
Путешествию из Москвы в Феодосию, описанному в очерке «В вагоне», предшествовали попытки Цветаевой в тревожное лето 1917 года эвакуировать из Москвы свою маленькую семью. Боясь наступления зимы, она хотела покинуть город, бежать от заполненных солдатами улиц, от продовольственных карточек, грозящей инфляции и растущего политического напряжения, чтобы вместе с детьми и мужем найти убежище в Крыму у Максимилиана Волошина[248]. Таким образом она рассчитывала спасти от фронта безрассудного мужа[249], а заодно обеспечить на юге лучшим питанием маленькую Алю и новорожденного ребенка, однако до октября этому намерению не суждено было осуществиться. Несмотря на все препятствия, Цветаева в конце концов уезжает, — но одна и на короткое время, не в последнюю очередь потому, что в Феодосии ее ждет сестра, потерявшая в последние месяцы сначала мужа, а затем и сына.
Несмотря на неблагоприятные семейные обстоятельства, это путешествие сначала мало отличается от традиционных поездок в Крым для отдыха. Еще до отъезда, в сентябре Цветаева писала своей золовке о необходимости сделать передышку, оставить домашние заботы в Москве и отправиться в путешествие[250]. Итак, замысел путешествия включает в себя, наряду с экзистенциальными причинами, и такие черты, которые Эндрю Вахтель называет среди присущих путешествию как таковому: «Any journey can be conceived in terms of the categories of escape and discovery»[251]. Первая функция путешествия, называемая Вахтелем, — бегство от повседневности («The traveller leaves the frustrations of everyday life behind»)[252] — свойственна и этой поездке, ее можно проследить в составляющих предысторию паратекстах, прежде всего в письмах Цветаевой. Тоска по дальним краям, любопытство к неизведанному, страстное предвосхищение экзотики (то есть аспект «открытия», по Вахтелю — вторая функция путешествия) нашли свое литературное выражение в форме «выдуманных» путешествий. За несколько недель до отъезда возникает целый ряд лирических текстов, содержащих дорожные мотивы.
14 сентября 1917 года Цветаева пишет стихотворение «И вот, навьючив на верблюжий горб…»[253], в котором она заставляет верблюда грезить о Ниле, в то время как он должен довольствоваться лужей. По мере того как в стихотворении развертывается спектр значений русского слова «горб» (от «заработать своим горбом», «испытать на своем горбу» и т. д. до значения «большая возвышенность»), аналогия между участью вьючного животного и человеческой судьбой («Нести свой крест по-божьи, по-верблюжьи») начинает звучать обетованием, вопреки всему суля в качестве цели жизненного путешествия открытие «Обетованной земли». Семилетнему читателю из «Аймек-гуарузим — долины роз»[254] (18 сент. 1917) чтение книги сулит путешествие в далекий край и в далекое время. В стихотворении «Запах, запах»[255], написанном 23 сентября 1917 года, лирическая героиня воображает себя со своим спутником то в Монако, то на Темзе, то в Вене.
Наконец-то начавшееся реальное путешествие кажется в первые дни не экзотическим, а совершенно обычным. В дороге Цветаева читает любовный роман, о чем рассказывает ироническая дневниковая запись[256], и предается обычным «туристским»[257] занятиям в Крыму. Она отдыхает[258], посещает местное объединение поэтов, как столичная жительница отзывается с язвительной насмешкой о провинциальном непонимании поэтического значения Мандельштама. Как и полагается во время отпуска, она углубляется в чтение и сообщает в Москву между прочим о привычных столкновениях с «огромн(ым), тяжел(ым), вроде орангутанга» Ильей Эренбургом, а также о малых и больших хворях собравшихся в Коктебеле гостей[259]. И хотя Цветаева уже обещает привезти оставшимся дома родным что-нибудь съедобное, грядущая катастрофа еще только слабо ощущается в ее записках и письмах. Из Феодосии она снова тщетно пытается забрать свою семью в Крым, пока неожиданно не прекращается почтовая связь между севером и югом и «Южные ведомости» не перестают сообщать о происходящем в столицах[260]. Крым все больше и больше охватывают солдатские восстания, и Цветаева, озабоченная отсутствием известий от семьи, решает вернуться.