Однако обо всем этом Цветаева не рассказывает в очерке «Октябрь в вагоне». Ее травелог начинается только с момента отправления в обратный путь, когда она узнает о событиях в Петрограде и в Москве. Ее описание вмещает в себя первое возвращение из Феодосии в Москву, прибытие в столицу (предположительно 3 ноября) и буквально на следующий день — новый побег в Крым, на этот раз вместе с Эфроном, и дни, проведенные там, а затем второе, снова в одиночестве, возвращение в Москву в конце ноября. На этот раз Цветаева предполагала выяснить возможности окончательного переезда всей семьи в Крым. Но она неверно оценила политическую ситуацию. Она увидит своего мужа еще раз в начале 1918 года в Москве проездом[261] — и затем только в эмиграции. Все эти годы она будет предоставлена самой себе.
Так, в 1918 году она предпринимает описанное в «Вольном проезде» путешествие в Тамбовскую губернию за пропитанием для своей маленькой семьи. Речь идет о предпринятой под научным предлогом и с соответствующим государственным разрешением небезопасной «мешочной поездке» в большевистский реквизиционный пункт. Местность, в прошлом уже известная частыми бунтами, считалась во время Гражданской войны особенно неспокойной: здесь уже в 1918 году вспыхнули первые крестьянские волнения. Восстание Объединенной партизанской армии Тамбовского округа, разразившееся вследствие жестокости ликвидационных отрядов большевиков и направленное эсерами против большевистской Красной армии, будет кроваво подавляться с ноября 1920 года; более чем 240 000 местных жителей падут жертвой вспыхивающих до 1921–1922 годов боев[262].
Травелог Цветаевой включает в себя поездку на поезде в Усмань, дни на реквизиционном пункте, ее разъезды по деревням в целях торгового обмена, разговоры с красноармейцами, с сельским населением, с бежавшей из города «хозяйкой», а также благополучное возвращение домой.
IV. Новое пространство: «абсолютная чужбина» по ту сторону Стикса
Оба очерка демонстрируют непривычный облик пространства путешествия, а стало быть, содержит и формальную аналогию изменений, наступивших вследствие исторических событий. Потеря прежде «своего» пространства (или, по крайней мере, сильное отчуждение от него) делает встречу с «чужим» во время путешествия в высшей степени опасной. Этой опасности подвержены и концепты идентификации, и существование как таковое. Возникает ощущение, что ничего «своего» больше нет вообще, так что это вновь образовавшееся, почти герметически закрытое пространство с пытающимися в него проникнуть «исключенными» людьми в изображении Цветаевой может быть познано только как пространство мифическое.
Относительная линейность поездки в поезде из пункта А в пункт Б и т. д., вплоть до возвращения, подменяется в очерках неоднозначностью пунктов назначения и отправления, движениями вдоль и поперек, переоценкой и вторичным символическим значением пространства: однозначная в паратекстах аксиология пространства путешествия (напряженность в Москве и отдохновение в Крыму, чужое в дороге и свое дома) теперь «взрывается». Путешествие домой становится отъездом в другое, ужасное время, в котором почти все чуждо и недоступно и в котором теряется прежний пространственный порядок. Прежняя цель поездки перестает существовать — и, следовательно, путники поворачивают обратно, по направлению к Крыму: «Спутники, один за другим, садятся в обратные поезда» (С. 418). Под тлетворным воздействием исторических событий путешествие превращается в кошмар или дорогу в ад.
Пространство, пройденное вдоль и поперек, в очерке «Октябрь в вагоне» только на первый взгляд дихотомически связано организацией пунктов назначения — «красной Москвой» и «белым Крымом». О революционной, «красной» Москве напоминают во время первого возвращения несколько раз так называемые газетные «розовые листки», полные ужасающих новостей о растущем числе мертвых и о введенном в боевые действия резервном полку 56, в котором служит Сергей Эфрон[263]. Напрашивающаяся связь между «красным» и «кровью», «концом» и «смертью» прямо подтверждается:
(Страшные розовые листки, зловещие. Театральные афиши смерти. Нет, Москва окрасила! Говорят, нет бумаги. Была, да вся вышла. Кому — так, кому — знак) (С. 419).
Крым как противо-место по отношению к «красной Москве» ассоциируется с белым цветом, не являясь при этом ожидаемым locus amoenus. Отрывок текста «Кусочек Крыма» начинается с «бешеной снеговой бури», которой окутан Коктебель, и «огромных белых хлебов», дожидающихся беженцев (С. 432). «Белое» как противоположный красному цвет возникает, между прочим, уже несколькими страницами ранее при изображении прибытия в Москву. Таким образом, пространственно организованная аксиология текста сменяется иной, основанной на познании путешественником «Другого»: надеждой снова найти «свое» в ставшем чужим, взятом «красными» и более неузнаваемом «черном» городе, связывается с белым цветом:
Москва. Черно. В город можно с пропуском. У меня есть, совсем другой, но все равно. […] Пустые улицы, пустующие. Дороги не узнаю, не знаю (везет объездом), чувство, что все время влево, как иногда мысль, в мозгу. Куда-то сквозь, и почему-то пахнет сеном. (А может быть, я думаю, что это — Сенная, и потому сено?) Заставы чуть громыхают: кто-то не сдается. […] Церковь Бориса и Глеба. Наша, Поварская. Сворачиваем в переулок — наш Борисоглебский. Белый дом Епархиального училища, я его всегда называла «volière»: сквозная галерея и детские голоса. […]. И еще один. И наш (С. 420 и след.).
Первый дом, который Цветаева узнает как «свое», — «белый дом Епархиального училища». В «черной Москве» с «громыхающими заставами» он воспринимается позитивно благодаря упоминанию «сквозной галереи» и «детских голосов». Однако «volière» — это обманчивая свобода. И символический порядок, что заменяет собой порядок пространственный и относит белый цвет к «своему», а красный — к «чужому», несущему смерть, — этот порядок стабилизирует хаос лишь на мгновение: Цветаевой запрещают вход в собственный дом, а семья, которую она ожидала увидеть, в нем отсутствует.
То, что было прежде «своим» и ассоциировалось с белым цветом, оказывается «местом других», в буквальном смысле занятым красными. Подобным же образом в поэтическом дискурсе Цветаевой белый, дружески гостеприимный Крым «оккупируется» «новым». «Кровавым», «красным» предстает это «новое» в видении будущего у Волошина:
И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картинку за картинкой — всю русскую Революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь… (С. 423).
Аксиологическое искажение и утрата однозначных пространственных качеств мотивируются вводимым в самом начале текста сновидением, выражающим желание выжить в развалинах и пусть слабую, но надежду на спасение. В реальности такое спасение едва ли вероятно («Может быть, и дома уже нет» — С. 419), — так что в конце концов меняются местами сон и явь. Ночь во время путешествия «не кончается» (С. 418); «Все то страшный сон» (С. 418 и 419), от которого не удается пробудиться: «…это мне снится, что я проснусь» — С. 419). В кошмарной яви не едят и не пьют — и поэтому почти уже и не живут. Цветаевой кажется, будто ее «горло сжато». Только письмо с его свойством сохранять любимого в начертанных знаках обещает продолжение жизни: «Когда я Вам пишу, Вы — есть, раз я Вам пишу!» (С. 418)[264].
Если в очерке «Октябрь в вагоне» реальность путешествия приравнивается к бесконечному кошмару[265], то дискурс второго очерка изначально организован образом «ада» и «схождения в ад»[266]. Такая ассоциация возникает уже в предисловии, написанном в форме беглых заметок о добывании пропуска. Разрешение на выезд выдается Отделом Изобразительных Искусств, находящимся на Пречистенке. Хотя улица и названа в честь Смоленской иконы Божьей Матери, однако ее название в «адской парадигме» очерка напоминает своим звучанием «чистилище». Название это, измененное по царскому указу, накладывается на прежнее народное обозначение этого места — «Чертоль» (от «чертовой ямы», «черторой»)[267], которое слышится в нем местным жителям. Соответственно и упоминаемая в очерке дама, учредившая когда-то находящееся в здании Отдела училище для благородных девиц, получает вторичное значение для данного травелога, потому что зовут ее не как-нибудь, а «Чертова». Собственно говоря, такая фамилия и стала причиной появления прозвища этого института в Москве — «чертовское училище». Путешествие берет свое начало с «чертова» места, и Цветаева, которая иносказательно посылается в командировку чертом («почти в роли реквизирующих…» — С. 427), взывает к подобному же мифологическому месту — Стиксу: («Клянусь Стиксом» — С. 427). Затем путешествие в поезде прямо сравнивается с сошествием во ад: «Посадка в Москве. В последнюю минуту — точно ад разверзся: лязг, визг» (С. 427); атмосфера в вагоне напоминает гроб («весь вагон — как гроб» — С. 427), и путешественники, находящиеся здесь, каждый согласно своему политическому или социальному происхождению либо обращаются к Богу («Помилуй нас. Господи»! — С. 426), либо всю ночь напролет решают «последние вопросы» бытия в карнавальной, отмеченной чертовым местом форме[268]. Прибытие поезда происходит, конечно, в полночь, и адреса, которые Цветаева в «аду» называет своей хозяйке, действительны только в этом «потустороннем» мире, исполнены насилия и «нечисти»: